Но капитан-лейтенант положил на плечо его руку, сказал мягко:
— Ты лежи, Комарников. Тебе надо полежать… Сутки… Доктор тебе порошков каких-нибудь выпишет. Лежи.
Когда часа через три командир еще раз пришел в отсек электромоторов (он уже и до этого приходил), то увидел, что Комарников спит. Тяжело ворочается, будто бы стонет во сне, но спит. Кузовков, на койке напротив, свесив до палубы ноги. Неразутые, в ботинках, тоже спит.
— Товарищ командир, — остановил капитана третьего ранга, хотевшего потрясти за колено замполита, матрос Оскаров. — Может быть, не надо? Товарищ капитан-лейтенант все время тут истории рассказывал. Смешные. Все три часа подряд. Даже Комарников хохотал. И велел капитан-лейтенант толкнуть его, если Комарников проснется.
Командир постоял над похрапывающим замполитом (было все-таки у Барабанова желание не поткать этому нарушению внутреннего порядка в лодке: не раздевшийся, не на своей койке!). Но постоял и только спросил Оскарова:
— А койка это чья? Ваша?
— Так точно, товарищ командир.
— Тогда, если вам отдыхать, идите в офицерскую каюту. На койку Кузовкова. Даже ко мне. На мою. Мне сейчас — на вахту.
Оскаров смутился.
— Что вы, товарищ капитан третьего ранга. Я где-нибудь и здесь. Прикорну, вздремну.
Капитан третьего ранга погрозил пальцем, не повысил голоса, а все-таки было понятно, что рассердился.
— Никакого «вздремну». Никакого «прикорну». Чтобы раздеться. Умыться. И — спать. Чтобы после сна, как стеклышко. Здоровый, сильный, веселый.
— Есть! — сказал Оскаров.
И на всякий случай прихватив подушку (у него, у молодого, но запасливого, их было две), отправился через всю лодку в отсек, где находилась офицерская каюта.
Берегов не видели — острова оставались в тумане. Но экран радиолокатора плескался пышными огнями, трещал, как печка-буржуйка, в которую только что подбросили сосновых щепок. Земля!
Это была уже наша земля. Береговой пост запросил позывные — ответчик сработал.
Наша земля. Она несколько лишь минут оставалась на траверзе — с правого борта и с левого. Но это была своя, дорогая, любимая, ждавшая.
В груди потеплело. Долгие дни жил в груди холод, жесткая собранность — ничего лишнего в чувствах. Теперь потеплело. Будто бы в день ветреный, холодный прилег на песок под обрывом, в затишье; песок, накаленный солнцем, согрел.
Теперь кончились все жесткие законы автономного дальнего плавания. Теперь, случись беда, можно позвать помощь. Уже нет холодящего чувства: одни. Только одни. Сами по себе, сами за себя. Как ни трудно, но — одни. Все свои далеко. Очень далеко.
Кончилось теперь все это. Справа и слева по борту — земля. Гряда островов. За ней — еще море. Большое, бурное море. Но наше это море, свое.
Сильно качало, и Хватько думал только об одном: скорее бы кончилась эта долгая, казавшаяся почти бесконечной вахта на холодном, пронизывающем ветру.
Поднявшийся снизу Ситников протянул бумажный пакетик, сказал: «просил передать Батуев».
Хотел сказать Ситникову: «Подите прочь!» Но подумал: «А причем тут матрос? Его попросили, он и передает. Даже и не знает, что Роальд задумал опять поиздеваться».
Пакетик показался подозрительно твердым — что-то в нем есть. Развернул. «Ура!» — чуть не гаркнул во всю мощь легких. Маленькая вобла лежала, завернутая аккуратно в записочку: «Дарю из своих сбережений. Наслаждайся. Р. Б.».
Это действительно было наслаждение — соленая, сухая вобла. Как ни берег, ни экономил ее прижимистый Сабен (он, кроме всех прочих должностей, исполнял и должность начпрода), вобла все же несколько дней тому назад кончилась. А каким было спасением в минуты качки, когда тебя всего выворачивает, взять сухой кусочек и, будто папиросу, держать в зубах, только самый кончик пожевывать.
— Спасибо передайте Роальду Сергеевичу, сказал Ситникову, когда тот, собираясь спуститься вниз, проходил мимо. — Спасибо.
И, прильнув к переговорной трубе, тихо, зная, что Роальд все равно услышит, сказал:
— Спасибо, дружище, спасибо…
* * *
Кузовкову приснился сон. Будто бы у причала лодку встретил командир бригады. Поздоровался, улыбнулся, спросил: «Что? Отдыхать? В санаторий?.. Не положено в санаторий. Вы не выходили срока. Который дает право на санаторий. Одного дня не выходили!»
Кузовков разозлился. И проснулся сразу. Лежал с открытыми глазами и злился. Хотя и прекрасно понимал, что это в общем-то глупый сон, а вот злился — и никаких! И продолжал вести нервный разговор с комбригом:
«Сидите тут на берегу! Когда последний раз в море были? По-настоящему! Да если прямо говорить, то в дни войны, пожалуй. Только тогда и были по-настоящему. А теперь как? На сутки, на двое!»
Он заставил себя прервать этот обличительный монолог. Он понимал свою неправоту: комбриг чаще иных офицеров бывал в море. Комбриг был настоящим подводником, любившим и лодку и глубину.
С трудом заставив себя забыть дурацкий сон, отвлечься. А вот прогнать тяжесть из расслабленных мышц и потушить раздражающе-колкое нытье в груди не мог. Так и жило, оставалось все это с ним, хотя вышел на мостик, подышал воздухом, пронизывающе-свежим, помахал руками: сделал нечто, похожее на физзарядку.