– В моем, голова, деле батька ничего, – возразил Петр, – все от Федоски идет. В самую еще мою свадьбу за красным столом в обиду вошла…
– Что ж так неугодно ей было? – спросил Сергеич.
– Неугодно ей, братец ты мой, показалось, что наливкой не угощали; для дедушки Сидора старухи была, слышь, наливка куплена, так зачем вот ей уваженья не сделали и наливкой тоже не потчевали, – отвечал Петр. (В лице его уж и тени не оставалось веселости.)
Сергеич покачал головой.
– Кто такая эта Федосья? – спросил я.
– Мачеха наша, – отвечал Петр и продолжал: – Стола-то, голова, не досидела, выскочила; батька, слышь, унимает, просит: ничего не властвует – выбежала, знаешь, на двор, сама лошадь заложила и удрала; иди, батька, значит, пешком, коли ей не угодили. Смехоты, голова, да и только втепоры было!
Сергеич опять покачал головой.
– Командирша была, друг сердечный, над стариком; слыхали мы это и видывали.
– Командирша такая, голова, была, что синя пороха без ее воли в доме не сдувалось. Бывало, голова, не то, что уж хозяйка моя, приведенная в дом, а девки-сестры придут иной раз из лесу, голодные, не смеют ведь, братец ты мой, без спросу у ней в лукошко сходить да конец пирога отрезать; все батьке в уши, а тот сейчас и оговорит; так из куска-то хлеба, голова, принимать кому это складно?
– Злая баба в дому хуже черта в лесу – да: от того хоть молитвой да крестом отойдешь, а эту и пестом не отобьешь, – проговорил Сергеич и потом, вздохнув, прибавил: – Ваша Федосья Ивановна, друг сердечной Петр Алексеич, у сердца у меня лежит. Сережка мой, може, из-за нее и погибает. Много народу видело, как она в Галиче с ним в харчевне деньгами руководствовала.
Петр махнул рукой.
– Говорить-то только неохота, – пробунчал он про себя.
– Да, то-то, – продолжал Сергеич, – было ли там у них что – не ведаю, а болтовни про нее тоже много шло. Вот и твое дело: за красным столом в обиду вошло, а може, не с наливки сердце ее надрывалось, а жаль было твоего холоства и свободушки – да!
Петр еще больше нахмурился.
– Пес ее, голова, знает! А пожалуй, на то смахивало, – отвечал он и замолчал; потом, как бы припомнив, продолжал: – Раз, братец ты мой, о казанской это было дело, поехала она праздничать в Суровцово, нарядилась, голова, знаешь, что купчиха твоя другая; жеребенок у нас тогда был, выкормок, конь богатый; коня этого для ней заложили; батька сам не поехал и меня, значит, в кучера присудил.
– А у кого в Суровцове-то гостились? – перебил Сергеич.
– Гости, голова, у нас в Суровцове были хорошие: у Лизаветы Михайловны, коли знавал, – отвечал Петр.
– Знавал, друг сердечный, знавал: гости наипервые, – сказал Сергеич.
– Гости важные, – подтвердил Петр и продолжал: – Все, голова, наша Федосья весело праздничала; беседы тоже повечеру; тут, братец ты мой, дворовые ребята из Зеленцына наехали; она, слышь, с теми шутит, балует, жгутом лупмя их лупит; другой, сердечный, только выгибается, да еще в стыд их вводит, голова: купите, говорит, девушкам пряников; какие вы парни, коли у вас денег на пряники не хватает!
– Какая! Пряников просит! – проговорил Матюшка.
– Бойкая была женщина, смелая! – заметил Сергеич.
– Поехали мы с ней, таким делом, уж на четвертый день поутру, – продолжал Петр, подперши голову обеими руками и заметно увлеченный своими воспоминаниями, – на дорогу, известно, похмелились маненько; только Федоска моя не песни поет, а сидит пригорюнившись. Ладно! Едем мы с ней таким делом, путем-дорогою… вдруг, голова, она схватила меня за руку и почала ее жать, крепко сжала. «Петрушка, говорит, поцалуй меня!» – «Полно, говорю, мамонька, что за цалованье!» – «Ну, Петрушка, – говорит она мне на это, – кабы я была не за твоим батькой, я бы замуж за тебя пошла!» Я, знаешь, голова, и рассмеялся. «Что, пес, говорит, смеешься? А то, дурак, може, не знаешь, что хоша бы родная мать у тебя была, так бы тебя не любила, как я тебя люблю!» – «На том, говорю, мамонька, покорно благодарю». – «Ну, говорит, Петруша, никому, говорит, николи не говорила, а тебе скажу: твой старый батька заедает мой молодой век!» – «Это, мамонька, говорю, старуха надвое сказала, кто у вас чей век заедает!» – «Да, говорит, ладно, рассказывай! Нынче, говорит, батька тебя женить собирается; ты, говорит, не женись, лучше в солдаты ступай, а не женись!» – «Что же, говорю, мамонька, я такой за обсевок в поле?» – «Так, говорит, против тебя здесь девки нет, да и я твоей хозяйки любить не стану». – «За что же, говорю, твоя нелюбовь будет?» – «А за то, говорит, что не люблю баб, у которых мужья молодые и хорошие».
– Ты, однако, женился? – перебил я Петра.
– На; али испугаться и не жениться? – возразил он.
– По любви или нет?
– Почем я знаю, по любви али так. Нашел у нас, мужиков, любовь! Какая на роду написана была, на той, значит, и женился! – отвечал уж с некоторым неудовольствием Петр.
Сергеич подмигнул мне.
– Не сказывает, сударь, а дело так шло, что на улице взглянулись, на поседках поссиделись, а домой разошлись – стали жалость друг к дружке иметь.
– Что за особливая жалость, голова, а известно, девку брал зазнаемо: высмотренную, – отвечал Петр еще с большей досадой.