Ядвига возвращается в комнату, еще ниже прикручивает фитиль лампы. Куда это Стефек девался? Ведь уже поздно. Сняв ботинки, она тихо входит в спальню матери, бесшумно раздевается и укладывается на узеньком диванчике, ощетинившемся вылезшими пружинами. Громко тикают часы. Остановить бы их, было бы легче уснуть.
Половицы скрипят. Ядвига напрягает глаза, вглядываясь во тьму. Конечно, никого нет, и пол всегда так скрипит осенью и весной, когда дерево высыхает или впитывает в себя сырость дождливых дней. Но кажется, будто кто-то идет. Скрип-скрип — шаг за шагом от шкафа к окну, и там шаги замирают. И опять скрип-скрип, от шкафа к окну — и снова тишина. Ядвига чувствует, как леденящий страх поднимается от ног по всему ее телу, как он охватывает ее всю, как обручем сжимает сердце, быстрой дрожью перебирает волосы и леденит лицо. Мать спит спокойно, слышится ровное посвистывающее дыхание. Как можно так спокойно спать в этом большом старом доме, полном звуков? Вот опять какой-то шорох на чердаке. Может, кошка…
Скрип… Скрип… Шаги по полу. И постукиванье в стенку, легонькое, мерное, явственное. Червяк точит старое дерево, сверлит древесину почерневших балок, кропотливо проделывает длинные извилистые коридоры, узкие тайные ходы. Ядвига отлично знает, что это червяк, — ведь белая, мелкая, как мука, пыль сыплется из ножек шкафа, из стен, из стола. Но это легко сказать себе днем. Сейчас, ночью, труднее. Старый дом скрипит, шепчет, вздыхает. Вот теперь и в самом деле скрипнула дверь. Ядвига замерла. Но это пришел тот, — видно, совещание у старосты кончилось. Наконец-то отчетливые, реальные шаги! Инженер проходит в ее комнату, уносит с собой лампу из столовой. Запер ли он входную дверь? Надо бы встать и проверить. Пройти одну темную комнату, другую, потом черные сени и ощупать, задвинул ли он деревянный засов, который Стефек может отодвинуть и снаружи.
Пол опять заскрипел. От шкафа к окну — шаги. Нет, пусть уж лучше дверь остается открытой. От того, чего боится Ядвига, засов все равно не спасет.
Там, во мраке сырой ночи, все равно сейчас не скитается ни одна живая душа. Разве бродит, оставляя за собой струи воды, утопленник, неясный призрак, растворяющийся в тумане, обитатель волн, на которого в недобрую пору можно наткнуться на берегу. В ольхах у старой заводи, может, сидит зеленый черт на свалившемся дереве и наигрывает на флейте свою песню, уводящую людей на бездорожье, заманивающую в трясины, из которых нет выхода… Из черной воды, из окон бездонных трясин сейчас, может, выглядывает водяной, который зажигает неверный свет блуждающих огоньков, прыгающих по мшистым кочкам. Из-под ольховой коры могут выглянуть свирепые глаза леших, а склоненные над рекой вербы могут превратиться в русалок с развевающимися волосами.
Все это сказки, легенды. Ядвига знает. Но откуда они взялись, эти сказки и легенды? И почему маленький Макар утонул в озере у самого берега, где воды было по колено? Почему муж Олеси не пришел ночью домой, а когда его стали искать, то нашли труп у самой деревни в липком ржавом болоте, истоптанном следами его ног? Какое наваждение заставило его свернуть со знакомой, исхоженной тропинки и в пятистах шагах от дома плутать по заколдованному кругу, из которого лишь один выход — смерть? Почему лошади храпят, когда проезжаешь мосток через рукав реки, почему гривы у них среди бела дня встают дыбом от страха?
Нет, все это не так уж просто. В деревне, может, лучше, чем здесь, в доме. Избы стоят тесно, люди слышат голоса друг друга, гулко раздаются шаги на дороге. Но здесь? Вода справа, вода слева, куда ни пойдешь — болота, тростники, безлюдье, полное видений, и старый дом, в котором неведомо кто жил, неведомо когда и как умирал…
Ядвиге показалось, что дом весь полон голосов некогда живших здесь людей. Какие девушки вздыхали и плакали в этом доме над своей долей? Кто сидел за столом в большой столовой, кто разводил огонь в большой печи? Кто радовался здесь, если было чему радоваться, и кто умирал, глядя на темные балки потолка, небеленые, сумрачные, хранящие про себя какую-то тайну?
Она помнила этот дом с самой ранней поры своей жизни, как только помнила себя. Высоко-высоко поднимался перед детскими ножками порог, и страшно было глянуть за него, в кладовую, где отец раскладывал между высокими бочками с зерном отраву для крыс.
Отец — образ уже почти совсем исчезающий в тумане лет, высокий, плечистый отец, о котором сейчас помнится лишь одно, что он не любил матери, а любил только их двоих, Ядвигу и Стефека. Как все сложилось бы сейчас, если бы отец был жив, как текли бы дни? Что могло бы быть, если бы он не умер давно, так давно, что его смерть уже стерлась в памяти?
Мрак рассеивался, глаза все больше привыкали к нему. Из мрака вырисовывались очертания мебели, контуры большой кровати, где спала мать, стола, шкафа. Но между мебелью клубилась тьма, густая и осязаемая, она кружилась, черной траурной вуалью опускалась вниз и снова всплывала кверху, легкая и пушистая. Брошенное на стул платье показалось на мгновение человеком с беспомощно опущенными вниз руками, с бледным лицом, прильнувшим к высокой спинке. Ядвига изо всех сил напрягла зрение, чтобы разглядеть свое серое платье, белые плечики сорочки.