Печаль Алконоста - [12]

Шрифт
Интервал

 Так что не стоит никогда жалеть о том, как могло бы быть, если бы... Надо благодарить Бога за то, что даёт, и радоваться, что так, а не хуже...

 Эта история с плацкартой и верхней полкой стала символичной: когда я хотела что-то делать по справедливости, и казалось, что успех гарантирован, словно кто-то ставил подножку, и я оказывалась в том же положении, от которого хотела уйти. При этом с наименьшими потерями и затратами я бы это же имела, если бы не суетилась. Говорят же, что от Судьбы не уйдёшь!..



V.

 ***

 ...В 1925 год от сотворения мира,

 что соответствует тридцати девяти

 юбилеям и двум седьминам, у Фарры,

 потомка Ноева сына Сима, и Едны

 родился сын Абрам...

 ***

 ...Мой прапрадед Абрам сразу после отмены крепостного права ушел из родовой вотчины светлейшего князя Воронцова под Павловском с места Данило и обосновался на берегу маленькой степной речушки, протекавшей по-над белыми горами, и отмерявшей свою меру Времени. Место, где он поставил хату, теперь в Ильинке называется Заречкой. Как и ветхозаветный Авраам, который жил «за рекой» – за Евфратом, мой прапрадед, ведомый своей судьбой, также оказался за речкой. Это отдельно лежащая часть села. Центр Ильинки называется Хутором. Были во времена моего детства ещё и окраины: Герасимовка, Глушковка, Мережковка, Свистуновка...

 Река Подгорная манила всегда одинаково. Как можно жить без этой тихой, спокойной и такой ласковой речки?

 Я просыпаюсь сразу за солнцем, раньше остальных детей, спящих в хате. Шлёпаю босиком через двор, проскакиваю незаметно мимо бабушки, хлопочущей в огороде у летней печки, сооружённой под старой грушей, топаю по мокрой от росы садовой стёжке и выхожу на бережок. Над водой поднимается едва заметная марь ночного тумана, речка ослепительно блестит от солнечных зайчиков. На прибрежном песке ещё сохранились ночные отпечатки лисьих следов, а камыши таят сокрытые в зарослях секреты Луны, и стоят молчаливые, заговорщицки ожидающие ребятню, которая обязательно соберётся здесь, поближе к обеду, со всего края, чтобы побарахтаться в воде. Пока же в тишине можно понаблюдать за стрекозами с огромными, будто из тонкого стекла, крыльями, и оттого кажущимися мне волшебно-сказочными существами. Можно послушать иволгу, посвистывающую на своей крошечной флейте в высоких вербах, и рыбок у берега попугать взмахом подола, а ещё лучше – смотреть на них из полузатопленной лодки, которая всегда тут же привязана за колышек.

 Из-за этой злополучной лодки воевали две соседки: Нинка Левитан и Тонька. Нинку прозвали Левитаном за её мощный голос. Был на радио диктор Юрий Левитан, который всегда читал самые экстренные сообщения. От его голоса затихала вся страна. Нинка и без микрофона умела так говорить в своём дворе с детьми, что её слышали в каждом огороде Заречки.

 – Серёжа! Серёжа, иди поливать! – говорила, почти не напрягаясь, Нинка. Её сынок в это время сидел у Тишковых детей, а это через три дома: бабки Насти Харьковчихи, Домахин и деда Серёги. Сынок вставал сразу же, бросая все свои самые интересные дела, и на вопрос Толика: «Ты куда? Давай доигрывай!» – с нескрываемым страхом отвечал: «Так мамка ж зовут!» – и тут же испарялся. (Как и во всех южно-российских селениях, дети называют здесь родителей на «вы»).

 Тонька, моя родная по отцу тётка, была всегда всему поперечная. Но никакой клички соседи ей не дали. Да с ней и связываться не хотели. Мужа у неё никогда не было, а хлопчика своего Миколу привезла родителям с Кавказа, где в то время осваивалась чеченская целина. Тогда туда много молодёжи из чернозёмных краёв завербовалось. Поехала и Тонька за своим счастьем. Оно длилось недолго. Лихой парень Коля Куцов накинулся на её симпатичную девичью целостность. И Антонина, не знавшая слова доброго от своих ровесников, распахнулась перед ним вся, сразу и навсегда. Но Николаю чего-то не хватало в этой деревенской и прямолинейной девке. С первого раза Тонька и понесла. Поняла, когда было поздно уже. Ничего она Куцову не сказала, купила билет на поезд и уехала домой. Видите ли, ей стало стыдно, что она так Колю Куцова подвела... Это только говорит, какая она дурёха была в молодости. Доверилась. А в родном селе мужики хоть и были, но все семейные. Значит, ей судьба не могла послать мужа. Да и где бы она, судьба, взяла его?

 Тонька работала на «мэтэхвэ» – на ферме. Ей даже не доверяли коров, потому, что, когда она разозлится, то бьёт их бездумно хворостиной, по каким попало местам. А корова тут же перестаёт молоко давать. Ей доверяли только мыть бидоны из-под молока, где-нибудь у пристани, подальше от животных.

 Ах, как хотелось Тоньке тихого семейного счастья! Ах, как хотелось ей каждую ночь по три разу кряду быть мятой и принуждаемой собственным мужем! Хотелось слушать его переливчатый храп, вдыхать его самосадный дух, воткнуться носом в его душистую подмышку! И тело её, словно разгорячённая необъезженная кобылка, остановленная на всём своем необузданном скаку, погибало. Яростно и обречённо оно требовало ласки, а её не было...

 Тонька не относилась к тем барышням, которые плакали по ночам в подушку. А если бы довелось ей заплакать, то это было бы вытьё одинокой суки, посаженной на цепь. И чтобы не пугать людей, Тонька усмиряла свои страсти по-своему. Она била хворостиной без разбору коров, кидала бидоны в реку, а потом и сама за ними прыгала с пристани, в чём была. После поздней вечерней дойки она приходила домой, наливала себе миску борща, разрезала луковицу, отрезала краюху хлеба. Макая луковицу в соль, откусывала и заедала борщом. Если было чего налить в стопочку, – не гребовала.