В гаснущем сознании деда вставали дни, давно развеянные, как дым и пепел. В гудении ветра ему чудился звон колокольчиков, плач гармоники и гиканье парней — они вихрем неслись мимо девичьих окон. Бывало, как запрягут в понедельник на масленой лошадей, так вплоть до воскресного вечера и не распрягают.
Вдруг по телу деда Рухло пробежали мурашки, и голова его вскинулась кверху, словно от икоты.
«Началось», — подумал старик, и смерть дохнула ему в лицо.
* * *
Под вечер метель утихла. Сорванные с крыш тесины и клочья разворошенных стогов опустились на землю. Согнутые березы расправили плечи, и дым выровнялся над трубами.
Некоторое время по двору еще шуршал снег, потом с озера донесся легкий хруст — подмерзала прибрежная вода. Отблеск белых полей смягчал черноту ночи.
Всю ночь шагал Пискун, неся на руках мертвого деда. Взмокнув от пота, с трудом обходил высокие сугробы.
— Родной мой!.. — шептал он, прижимая к груди скорченное тело старика, и нес его к лесу так бережно, как мать несет спящего ребенка.
Несколько капель упало на безжизненное лицо деда. Не слезы — пот. Слез давно уже не было у Пискуна.
Мозырь — Тбилиси
1938