Памяти Лизы Х - [55]
Лиза молчала. У Вольдемара нет памятника, у Ильи нет памятника, и у отца нет могилы… мать у Ходжаевых на семейном памятнике снизу прикопана.
Земля, огромная Земля, летящая в черной холодной космической пустоте, братская людская могила. Наконец, равных, и даже свободных, разбросанных мелкой пылью, спаянных твердой глиной, разнесенных водами рек. Там, в пустоте, не слышно их криков, шепотов, приказов, песен. Там покой.
Март пятьдесят третьего года выдался солнечный, сухой. Над площадями и парками из репродукторов неслись траурные марши. Перепуганные птицы покинули свои привычные кроны. Люди шли тихо, сосредоточенно, быстро. Одергивали смеющихся детей. В витринах портреты в рамах, углы перевязаны черными лентами. В сквере старики пели революционные песни, печальные «смертию пали в борьбе роковой…». Еще неделю назад кипели в борьбе, а сейчас притихли. Ждут, пока скажут куда бежать, кого бить? Объявят нового врага или старый еще недобит?
В больнице парторг Ильясыч выставил портрет Сталина на столе с красной скатерью, прилаживал черные ленты вокруг. Отходил, любовался, потом опять оправлял ленты. Подносил платок к сухим глазам. Отворачивался от народа, боялся, что увидят: парторг, а слез нет. Другие уже вовсю рыдали, а он сухой.
— Музыку потише сделайте, — тут больница все-таки, — возмутилась Лиза.
Сестра хозяйка потянула Лизу за рукав: тише, не говори так при всех. Пойдем в твой кабинет.
— Ирина Степановна, они так весь день будут? Всю неделю?
— Лиза, не нарывайся. Никому твоя фронда не нужна, — Ирина Степановна выговаривала строго, как школьнице, — на тебе отделение, нас под монастырь подведешь. Домой придешь, там под одеялом ликовать будешь. А тут не смей!
У Лизы в отделении старик умер — захлебнулся слезами.
— Надо же, — думала Лиза, листая его историю болезни, — на фронтах за четыре года скольких похоронил. А тут из-за одного, которого и вживую не видел. Газетная кукла, усы-фуражка, а какая к ней любовь.
В кабинет просунулся Ильясыч: Лизавета Темуровна, я знаю, вы гордая, но надо, так сказать, вахту скорби постоять. Приходите вниз, речь Берии передавать будут.
Лизе стало жалко его, пора ему на пенсию, совсем трудно ходит. Одинокий дурачок.
Спустилась вниз. У портрета уже стояли плотной толпой. Главврач с черной повязкой на рукаве. Ильясыч тоже с повязкой, рядом пристроился, гробовые караульные.
Радио зашипело. Народ замолчал, выровнялись, вынули руки из карманов. Как на лагерной перекличке.
Сейчас честь будут отдавать? Или вознесут руки в потолок и взвоют, как древние греки в учебнике на картинках?
Нянька закашлялась. На нее цыкнули, и она пошлепала вон.
Двери в палаты первого этажа были открыты. Ходячие больные толпились у дверей.
Прослушали речь. Ну да, осиротели, но сплотимся.
Мошкарой вьются, льнут к сиянию, добровольные сироты.
Дома Фира испекла хворост.
— Ну что, сдох? Дожили.
Ходжаев заплакал: не дожила Эличка.
Обнялись.
— Пошли пировать! У нас в диспансере сегодня пели революционные песни. А одна санитарка молилась. Я ей говорю: не боишься молиться, баба Нюра? Не боюсь, отвечает, я старая, что мне сделают? Помолюсь за его душу грешную, раба божьего, если не я, то кто? Все безбожники или евреи, или бусурмане.
— И как молилась, жалостливо? По отцу родному?
— Черт ее знает, я в молитвах не разбираюсь. Бабка удобно пристроилась. Все в соревнованиях, кто шустрее оплачет. Хорошо, что я не психиатр, я бы не справилась с таким народом.
— В университете старикам разрешили сидеть на церемонии, — рассказывал Ходжаев, но не все решались на такую вольность. Доцент стоямши в обморок упала. Теперь у нас Берия будет?
— Теперь у нас в кремлевском загоне драка будет, ешьте, пока горячее, Фира наливала водку в стопки.
— Лехайм, мы живы, а он сдох!
— За возможность смягчения нравов в эпоху перемен!
— За нас троих!
Лиза развеселилась: вот у нас, атеистов, с адом все ясно. Родился сразу в ад. А у вас как? У евреев и мусульман?
— Мы его в наши ады не возьмем, правда, Алишер ака? — Фира заметно напилась, — хотя у нас и ада-то нет как такового. Обидно даже. Я уже не помню, вроде как на год посылают душу в какой-то ад, чтобы очистилась.
— Не возьмем, — подтвердил Ходжаев.
— Девственниц ему не дадим? — Глумилась Фира.
— Эсфирь Ханаевна, — девственниц в раю дают убиенным праведникам, — терпеливо говорил Ходжаев, пускаясь по обыкновению в долгие объяснения.
— А в аду? Кого у вас дают в аду? — не унималась Фира.
— Огонь. Ад для неверующих в абсолют Аллаха. Но Аллах может их простить, если убедится в их истинной вере.
— То есть человеческий злодей может быть вполне богоугоден?
— Да, — вздохнул Ходжаев, — Ницшеанство в некотором смысле.
— Да ладно, какие подробности, он уже там. И навсегда, хоть кто-то позаботился.
— Этому год не хватит, добрые вы, евреи, ему вечно надо, хотя вечно тоже плохо, привыкнет, чувствовать перестанет. А надо чтоб пятки жгло, — Лизе было очень весело, — пятки жгло. Какие смешные слова! Это что же, мы уже свободные люди, раз так смеемся. Как осмелели!
— А тушку отпотрошат, Ленина подвинут или новый мавзолей ему построят?
Три подружки, Берта, Лилька и Лариска, живут в послевоенном Ташкенте. Носятся по двору, хулиганят, надоедают соседям, получают нагоняи от бабушек и родителей, а если и ходят окультуриваться в театр или еще какую филармонию, — то обязательно из-под палки. В общем, растут, как трава, среди бронзовых Лениных и Сталиных. Постигают первые житейские мудрости и познают мир. Тот единственный мир, который их окружает. Они подозревают, что где-то там, далеко, есть и другой мир, непременно лучше, непременно блистающий.
У Славика из пригородного лесхоза появляется щенок-найдёныш. Подросток всей душой отдаётся воспитанию Жульки, не подозревая, что в её жилах течёт кровь древнейших боевых псов. Беда, в которую попадает Славик, показывает, что Жулька унаследовала лучшие гены предков: рискуя жизнью, собака беззаветно бросается на защиту друга. Но будет ли Славик с прежней любовью относиться к своей спасительнице, видя, что после страшного боя Жулька стала инвалидом?
В России быть геем — уже само по себе приговор. Быть подростком-геем — значит стать объектом жесткой травли и, возможно, даже подвергнуть себя реальной опасности. А потому ты вынужден жить в постоянном страхе, прекрасно осознавая, что тебя ждет в случае разоблачения. Однако для каждого такого подростка рано или поздно наступает время, когда ему приходится быть смелым, чтобы отстоять свое право на существование…
История подростка Ромы, который ходит в обычную школу, живет, кажется, обычной жизнью: прогуливает уроки, забирает младшую сестренку из детского сада, влюбляется в новенькую одноклассницу… Однако у Ромы есть свои большие секреты, о которых никто не должен знать.
Эрик Стоун в 14 лет хладнокровно застрелил собственного отца. Но не стоит поспешно нарекать его монстром и психопатом, потому что у детей всегда есть причины для жестокости, даже если взрослые их не видят или не хотят видеть. У Эрика такая причина тоже была. Это история о «невидимых» детях — жертвах домашнего насилия. О детях, которые чаще всего молчат, потому что большинство из нас не желает слышать. Это история о разбитом детстве, осколки которого невозможно собрать, даже спустя много лет…
Строгая школьная дисциплина, райский остров в постапокалиптическом мире, представления о жизни после смерти, поезд, способный доставить вас в любую точку мира за считанные секунды, вполне безобидный с виду отбеливатель, сборник рассказов теряющей популярность писательницы — на самом деле всё это совсем не то, чем кажется на первый взгляд…
Книга Тимура Бикбулатова «Opus marginum» содержит тексты, дефинируемые как «метафорический нарратив». «Все, что натекстовано в этой сумбурной брошюрке, писалось кусками, рывками, без помарок и обдумывания. На пресс-конференциях в правительстве и научных библиотеках, в алкогольных притонах и наркоклиниках, на художественных вернисажах и в ночных вагонах электричек. Это не сборник и не альбом, это стенограмма стенаний без шумоподавления и корректуры. Чтобы было, чтобы не забыть, не потерять…».