Падение путеводной звезды - [2]
Брата убило снарядом.
Я узнал об этом значительно позже, уже в эвакуации. Тело его, истерзанное металлом и порохом, осталось лежать где-то на поле боя. Может быть, частично его захоронили в братской могиле. Отцу прислали только уведомление. Он не сообщил об этом ни мне, ни сестре, ни соседской некрасивой девчонке. Держал трагичную весть в секрете. В комнате его в тот вечер пахло коньяком и жженой бумагой.
Сам он отправился на фронт месяцем позже. Потом я узнал, что ему пришлось дать большую взятку в призывном комитете — не хотели рекрутировать такого, как он. По возрасту, по здоровью. Отец был хромой и немного косил правым глазом. Но, в конце концов, он обрился наголо, коротко попрощался с нами, затянул на груди портупею и уехал в зеленом грузовике.
Моя кудрявая и тонкорукая влюбилась в моряка, пришедшего в увольнение — тогда их встречали в порту хлебом-солью, с оркестром и чествующими плакатами. Она тяжело молчала, мяла руки и наконец, вздохнув, промолвила:
— Я встретила другого мужчину.
Мне было больно, но поделать я с этим ничего не мог. Бежать за ней, умолять вернуться? Просить прощения? Но за что? За то, что недостаточно росл, красив, статен? За то, что мальчишка не может быть таким, как она хочет? В свои пятнадцать с небольшим она, конечно, считала себя достойной только «мужчины».
Хотелось тогда самому стать героическим моряком и вернуться в родимый порт под медные завывания фанфар, а затем снисходительно глянуть на нее и завернуть что-то вроде:
— Мы умирали за то, чтобы вы могли жить.
И соседки-сплетницы наверняка зашептались бы тогда:
— Дура, какого парня прошляпила!
Но я лишь молча сбежал от нее. Уселся на побережье, сунул горячие ноги в пенистую воду, закурил украденную у дяди папиросу. Горестно взирал на закат и думал о том, что никому я такой не нужен, что всем девчонкам по душе только красавцы-моряки, да еще пузатые богачи, пропади они все пропадом. Страдал и упивался собственным горем. Некому было меня утешить. Не было матери, не было отца, а у сестры и своих забот хватало. Ее моряк — черт побери, кругом одни моряки! — ушел на своем эсминце в самое пекло боя, в «театр военных действий», как трубили тогда в газетах.
Мы с сестрой много работали в те дни, и школу я совсем забросил. Учитель, добрый седой учитель несколько раз наведывался к нам, но сестры никогда не было дома, она с утра до вечера сновала между прачечной, где работала, и портом, в котором обсуждали последние военные новости, а я прятался от учителя во внутреннем дворе и не открывал входную дверь. Мне не хотелось оправдываться, равно как не хотелось возвращаться в школу. Там была она, и от этого меня передергивало, бросало в холодный пот.
Часто заходил дядя. Он обнимал сестру, меня хлопал по плечу и говорил:
— Не печалься. Все устроится.
Мне хотелось верить ему, но я не понаслышке знал, что утешения эти пусты. Я много слышал таких слов после маминой смерти, и знаю, что их говорят искренне, от чистого сердца, что люди желают только добра, однако словами тут не помочь.
Дядя был сухорукий, и на фронте от него не стало бы никакого проку. Он писал заметки для нашей газеты, что-то вроде хроники чрезвычайных происшествий, но и от этого пользы было мало — маленький городок, в котором всякое сколько-нибудь громкое событие тут же передавалось из уст в уста, в новостном разделе не нуждался. Еще до выхода утренней газеты, свежей, влажной от непросохшей краски, словно от росы, все городские новости были перетерты и перемолоты базарными старухами, большеглазыми юными сплетницами и любопытными мальчишками. Трамвай сошел с рельс. Загорелась скобяная лавка. Двое грабителей вскрыли загородный дом бургомистра. Дядя не поспевал за информационной волной, и платили ему мало.
Дядя был мамин брат, и дедушка с бабушкой жили вместе с ним в скромном домишке на краю города. Я навещал их по выходным. Дед уже совсем не мог ходить, бабушка, охая и скрипя непослушными старыми костями, обхаживала его, готовила жидкие супы и гусиный паштет, кормила наглых птиц и последнюю выжившую буренку, чисто мыла полы серыми тряпками, а дядя тем временем писал свои заметки, изредка прерываясь на несложные хозяйственные дела — носил воду или ездил на трамвае в город купить картошки и рыбы в базарный день.
Родителей отца мы не знали. Он не говорил о них. Однажды, когда я был еще совсем маленьким, мой брат спросил у него за ужином в Иванов день:
— А где другие бабушка с дедушкой?
Отец помрачнел, крякнул и пробормотал что-то невнятное. А мама дернула брата за рукав и шепнула ему на ухо — достаточно громко для того, чтобы я расслышал:
— Папе неприятно об этом вспоминать. Не спрашивай больше.
Брат пожал плечами и принялся за маринованную селедку.
С тех пор мама умерла, отец ушел на фронт и я уже отчаялся узнать что-либо о своей другой семье.
А тем временем война подступала все ближе. Я слышал рокот снарядов и хлопки картечи за горным перевалом, видел, как взмывает в ночную синеву алое лезвие сигнальной ракеты, как тревожно рвет небо прожектор на эсминце, охраняющем береговую линию. Я ждал и боялся. К тому же наш городок паниковал вовсю. С базарных прилавков сметали пшенную крупу и смалец, запасались свечами, спичками и тугими конопляными веревками, разбирали сахар, соль, тягучее как смоль домашнее вино, мешками таскали древесный уголь и отруби для свиней. Помню, как двое худых стариков передрались из-за последней пачки табака. Сестра закатывала в банки полузрелые помидоры, сушила горные травы пучками, развесив бельевые веревки по кухне. Однажды вечером возвратилась домой в сопровождении беснующихся дворовых псов. Она принесла с рынка ведро бескостной, струхлившейся селедки. Полночи я вертел ручку мясорубки, перемалывая рыбное филе в форшмак.
Ник Уда — это попытка молодого и думающего человека найти свое место в обществе, которое само не знает своего места в мировой иерархии. Потерянный человек в потерянной стране на фоне вечных вопросов, политического и социального раздрая. Да еще и эта мистика…
Футуристические рассказы. «Безголосые» — оцифровка сознания. «Showmylife» — симулятор жизни. «Рубашка» — будущее одежды. «Красное внутри» — половой каннибализм. «Кабульский отель» — трехдневное путешествие непутевого фотографа в Кабул.
Повести «Акука» и «Солнечные часы» — последние книги, написанные известным литературоведом Владимиром Александровым. В повестях присутствуют три самые сложные вещи, необходимые, по мнению Льва Толстого, художнику: искренность, искренность и искренность…
Книга Сергея Зенкина «Листки с электронной стены» — уникальная возможность для читателя поразмышлять о социально-политических событиях 2014—2016 годов, опираясь на опыт ученого-гуманитария. Собранные воедино посты автора, опубликованные в социальной сети Facebook, — это не просто калейдоскоп впечатлений, предположений и аргументов. Это попытка осмысления современности как феномена культуры, предпринятая известным филологом.
Почти всю жизнь, лет, наверное, с четырёх, я придумываю истории и сочиняю сказки. Просто так, для себя. Некоторые рассказываю, и они вдруг оказываются интересными для кого-то, кроме меня. Раз такое дело, пусть будет книжка. Сборник историй, что появились в моей лохматой голове за последние десять с небольшим лет. Возможно, какая-нибудь сказка написана не только для меня, но и для тебя…
Не люблю расставаться. Я придумываю людей, города, миры, и они становятся родными, не хочется покидать их, ставить последнюю точку. Пристально всматриваюсь в своих героев, в тот мир, где они живут, выстраиваю сюжет. Будто сами собою, находятся нужные слова. История оживает, и ей уже тесно на одной-двух страницах, в жёстких рамках короткого рассказа. Так появляются другие, долгие сказки. Сказки, которые я пишу для себя и, может быть, для тебя…