Отдышавшись, он снова пошел, но теперь уже пробирался навстречу бурану задом да боком, прикрывая лицо рукавом, чтобы дышать и видеть.
На тележку с гробом Гулый наткнулся. С наветренной стороны ее уже занесло по самый борт мягким, сыпучим снегом. Немудрено, что не заметил ее.
Но все было на месте: закрытый гроб, деревянный крест.
Гулый забрался в тележку, присел под бортом, в затишке, не сразу, но прикурил.
И, дымнув, спросил со вздохом:
— Лежишь, Матвеевна?
Под ветром, в теплой одежде, сидеть было вовсе не холодно. Тем более с цигаркой, которая грела нутро, да еще с легким хмелем в голове и теле.
— Лежишь… Ничего тебе не надо.
Гулый глядел на занесенный снегом гроб, а видел покойную, которую знал всю жизнь. Она была обряжена в смертную одежду: темное, в мелкий цветочек платье, ненадеванный новый платок. И лежала руки сложив. А всю жизнь была на ногах, бегучая, могутная баба.
Прозвище свое Дизелиха получила давно, после войны. Как-то мазала она колхозный коровник. Подъехал на бричке председатель с проверкой. Поглядел, как работает. С маху могучими руками вбивала она в обрешетку стены куски мокрой глины, промешанной с навозом и соломой. Кусок за куском, шматок за шматком. И каждый — в полпуда.
Только слышалось глухое: бух-бух! бух-бух! Большие руки сновали, словно маховики. Бух-бух! Бух-бух!
— Не баба, а дизель! — восхитился председатель.
Кличка прилипла.
Она и впрямь была словно не человек, а машина. Добрые люди от работы устают, отдыхают, особенно жаркой летней порой. Кислый ирян пьют, пережидают в тени зной полдневный. Дизелиха никаких передыхов да перекуров не ведала. Она сидела лишь зимой, за прялкой и вязаньем. А в теплую пору от утренней зари дотемна, да еще в потемках, знала лишь перемену работы: колхозная да своя, своя да колхозная. Копала ли землю, косила траву, скирдовала солому, доила коров, кормила их, чистила базы, мазала к зиме скотьи постройки — во всякий час могучие руки да ноги ее были в непрестанном движении. Ни выходных, ни проходных, ни болезней. В колхозе выходной — на своем базу дел полно. Неможется — значит, надо «разойтись до сугреву». Одно слово — Дизелиха. Лишь душа у нее была бабья, жалостливая.
Еще одну сигарету запалив, Гулый сидел возле гроба и вспоминал давнее.
Дизелиха была ему не родней, лишь соседкой, но звала «сынушкой». Гулый рос сиротою, возле недужной матери, в бедности. Дизелиха увидит его за плетнем, зовет, ласково так: «Сынушка…» Время послевоенное, голод. У Дизелихи своих двое. «Иди, сынушка, с нами покушай». «Польское» ли хлебово, с пшеном и толченым салом, «рванцы» — галушки да «затируха», ржаная саламата с нардеком. Да еще сунет пышку, яичко, жареных семечек, морковку, яблочко.
В иных дворах, если дело к еде, мальчонку мягко, но выпроваживают: «Ступай, ступай домой…» Дизелиха кричит через плетень: «Сынушка, поди сюда, — и к столу ведет: — Похлебай с нами горяченького».
Теперь она лежала посреди степи, в белой метели. Сыпучий снег прикрывал ее гроб.
Гулый поднялся, чуя, что начинает зябнуть. И вдруг вошло в голову: на нем — теплое белье, рубаха, козьего пуха «вязанка», телогрейка, и все равно стынет. А Дизелиха — лишь в тонком платье, теперь она до самых костей заледенела. И жалко, так жалко стало старую соседку, хоть плачь.
Обратный путь к хутору, к дому покойной, был долог. Встречный ветер и снег забивали дых, глаз не открыть, сыпучий снег по колено. Но помаленьку добрался. И в теплом доме, раздевшись, он вытряхивал снег из валенок, из карманов, из пазухи.
— Какие там волки, какие люди… — говорил он дочерям покойной. — Там страсть божия, света не видать. Лежит… — вздохнул он. — Молчит. Не жалится. Но завтра мы ее схороним. Не я буду, схороним.
Назавтра, затемно, в Большой Колодезь отправились дочери покойной, вдвоем.
— Мы по-бабьему, — объяснили они Гулому. — Покричим, поплачем. Нам не откажут. А ты пригляди за гробом, за тележкой. Еще упрут. Ныне с живого и мертвого тянут, а тут — дорога.
Они ушли затемно, задолго до света. Дорога тяжелая. А к планерке надо успеть. Потом разбегутся — ищи-свищи.
Они ушли. Гулый проводил их. Кургузые, укутанные в платки да шали, сестры торопливо, вперевалку пробирались по снегу. И сразу пропали во тьме. Впереди была белая степь, сизая ночная мгла, пятнадцать километров пути, если по занесенному снегом, но асфальту. А напрямую, через Мышков ерик и Солдатов лог, — вдвое короче. Но что там теперь, в степных логах да ериках, после метели.
Гулый остался домовничать. Он затопил печь. А потом его разморило, уснул и проснулся, когда в окошки глядело позднее утро. Не столько позавтракав, сколь похмелившись, Гулый оделся и пошел выполнять наказ: сторожить покойную. Он сунул бутылку водки в карман, повесил ружье через плечо. С водкой было понятно. А вот ружье… Для серьезного вида ли, с похмелья. Белый день стоял, волков не сыскать.
Позднее зимнее утро понемногу переваливало в ненастный день. Но хутор словно бы спал еще в снежных заметах. В былую пору, в колхозную гудели бы теперь трактора, расчищая дороги к фермам, к гумну, амбарам. Но колхоз нынче еле дышал. Свиней да коров в Малом Колодезе не осталось. И некуда теперь тракторам да людям спешить. Да и где они, трактора?.. Лишь на центральной усадьбе.