Работники бросили бить мерина, Володя- Ваську.
— Чей это? — спросил он Назарку, указывая на полумертвого Дикого.
— Федота Грача сын.
— Ага, взять отца в имение!
Дюжие работники переглянулись, а Назарка усмехнулся, — Федот славился по селу своей силой.
— Эй, мужички! — выезжая навстречу толпе, прямо по мужичьей ржи, гаркнул Володя по-офицерски.
Толпа нерешительно остановилась, подавляя в себе гуд.
— Мужички, опять баловаться. Травить опять, разбойничать, в который раз предупреждать…
— Чего травил-то, кто?..
— Сам-то зачем рожь топчешь?
— Молчать, кто здесь Федот Грач?!
— А вон, бежит.
От села, натягивая на рукава зипунный кафтан, бежал Грач. Недоброе почуяло сердце, уж не парня ли бьют барские? Так и есть. Увидел мерина на боку и работников с колами. Оборвалось сердце.
— Православные, народ, что-ж это, лошадь убили. Хлеба наши топчут, ратуйте, докой терпеть?!
— Ну, ну, я тебе поратую, — напер конем Володя.
— Што давишь, отсветлил пуговицы, — смотри!
Взгляд Грача упал на окровавленного Ваську.
— Парня, парня, изувечили, разбои… — кинулся, поднял на руки.
— Видите, православные, как щенка, видите?
— Ой, родимые!
— Батюшки!
— Всего окровянили!
— Креста на вас нет!
Жалостливые бабенки утащили в толпу Ваську. Мужики горящими глазами, воспаленными ветром, смотрели на все и готовы были загореться звериной злобой.
Володя струсил, но, не показав виду, приказал звонко:
— Взять Грача!
— Барин, барин, обожди, протокол сейчас, по порядку, — засуетился стражник и вытащил кусок бумаги и карандаш.
— Взять, ну?!.
Назарка ловко спрыгнул с коня и подскочил к сутулившемуся мужику и потянулся рукой.
— Не тронь! — страшно откололся крик.
— Народ, не дозволить потешаться, — выступил черный и бритый Кузьма Морской.
— Не дозволить, не дать! — загремела толпа и наперла на работников.
— Бунт! — взвизгнул Володя и вытащил заигравший зайчиками светлый револьвер. Мужики попятились. Стражник побагровел, выкатил глаза и, растопыря руки, заорал, как будто его резали:
— Ра-зой-дись!
Мужики пятились.
Четверо работников кинулись снова к Грачу вслед за неутомимым Назаркой.
— Не тронь! — еще звонче и страшнее окрысился мужик.
— Вот я тебе не трону… — Назарка навалился. Мужик отпрянул, тряхнул космами, с подступившей ко рту пеной разорвал руками грудь рубахи и, корябая себе ногтями волосатую грудь, разрезал воздух холодящим криком:
— Бей!
Звериной хваткой вскинул он Назарку и ударил оземь. Печонки у Назарки екнули и горлом пошла кровь. Ражий и дюжий конюх, озверев, хряснул Грача поперек пояса колом.
Кол перелетел, как спичка, а мужик, зарычав, ударил конюха обломком в лицо. Конюх упал. Мужики не вытерпели и повалили на работников. Кузьма, размахивая кулаками, лез передом.
Работники, пятясь, стали утекать.
— Стреляю! — завизжал Володя и, зажмуря глаза, дернул гашетку.
— Крэк, крэк, — сухо стукнули выстрелы. Кузьма боком осел и заскреб ногами землю.
— Стрелять, кровососы. Бей его, бей!
Обломок кола просвистел мимо Володиного носа.
Делая последнее усилие, чтобы не броситься бегом, Володя в упор стал палить в толпу.
Грач качнулся, хватая воздух, давясь не прошедшим из глотки криком, рухнул под ноги лошади.
Мужики отхлынули и побежали. Из-под межи вылез дрожащий от страха стражник и заплетающимся языком лопотал:-Без протокола… без протокола…
Грач рухнул под ноги лошади.
Обида селу не первая; обиду к обиде веками складывали, — ужо попомним! Отец умирал, сыну завещал: «Храни обиду». Залежалась обида, слежалась, в одну большую выросла. Не видит ее никто, только по ночам осенним зубами скрипит, хоронится под хатенками разваленными.
Вставала она, вытаптывала осиные гнезда, языком слизывала. Со Степаном Тимофеевичем шла, с Пугачевым потоком разливалась, совсем недавно, в 1905 г., волчьими глазами пожаров на супостатов глянула.
Старики про нее, про обиду, знают, молодым сказывают; есть книга такая, в которой все прописано: когда выйти обиде и супостатов смести. Только книгу ту помещики под спудом держат замками замкнули, чтобы страница эта не повернулась, а повернется, будет для них большая гибель.
К обиде селу не привыкать. Кузьму доктор резал, потом схоронить велел. Федота вылечили, в тюрьму угнали, мерина татары дорезали, корову за подать взяли, Ваську к дедушке отдали, а мать в побирушки, в кусковницы, ушла.
Изба на месте осталась, только гляделки ей досками забили.
Зарево полышет над усадьбой. Огнями сияет барский дом. Гремит музыка, разбегается с бугра и затихает, путаясь в густой ржи.
Чистым льдом в первый заморозок блестит паркет, и играют, отражаясь в нем, светлые сапоги и маленькие туфельки танцующих.
У господ бал. Но деревьям и заборам виснет дворня и, дух затая, смотрит завистливыми глазами на господское веселье. Красивые барышни, с голосами, как серебряные бубенчики, порхали рядом с упитанными, красивыми мужчинами. Оправившийся после падения Слава лихо танцевал с Линой.
— Ангелочки, чисто ангелочки, — восхищалась шопотом старушка-птичница.
Напудренные, в кружевах, разносили горничные фрукты и вина, а музыка гремела взрывами, заливами тоненькими выводила и будоражила, задевала за живое.
Притиснул Дикой к забору исполосованную синими шрамами рожу и, как заколдованный, глядел.