Она ощущала, при всех своих страхах, некое сокровенное родство между наивным и неустрашимым пылом своей внучки и собой, давнишней, молодой, окрыленной… И если любимая внучка окажется увенчанной ореолом самоотвержения, подвига, — это ли не будет достойным продолжением ее судьбы? И это тревожное и гордое предвосхищение многотрудной, тернистой, но высокой дороги молодого поколения было самым пронзительным, самым светлым лучом, перед которым отступали темная закатная тоска одиночества, немощь угасающей плоти…
Ведь человек, воспламененный смолоду идеей высокого служения, но затем обреченный на бездеятельность, отторгнутый от избранного поприща, — невольно обезличивается, опустошается, становясь бесполезным, влачащим жалкое существование придатком, и уйдя в физическое небытие, исчезает без следа.
Теперь, на закате дней, Пелагея Прокофьевна ощутила, быть может, впервые за долгие вдовьи одинокие годы, раскаленное дыхание настоящей жизни, свою причастность к ней. Она молодела духом, испытывая невольную ревнивую зависть к молодым людям, вступающим в деятельную, подвижническую жизнь с решимостью, волей и отвагой.
Им предстояло увидеть таинственный, тревожный и мятежный мир! Им выпало на долю испытание дорогой скитаний, лишений, исканий. Им предстояло причаститься к жизни и духу, боли и надежде седого Кавказа!
И пусть им сопутствуют удача и вера!
Так думала престарелая княгиня, вдова декабриста, пожертвовавшая расцветом своей жизни ради горького счастья женщины, жены, разделившей с мужем трагическое бремя ссылки. Она не могла не признаться себе, что всем сердцем своим разделяет вольнолюбивые чаяния тех, кто ополчается против тирании.
Она не могла не благословить готовность молодых людей выйти на ристалище борьбы за свет, за достойную жизнь. Ее совести, ее памяти, ее скорбному духу, продолжающему давнюю гордую вражду с титулованными палачами, было бы чуждо всякое иное решение.
Конец Первой книги