Оглашенные - [30]
И я чокнулся, совершенно с ним согласившись.
– Встаньте на берег моря, как Пушкин, или на край пашни, глядя в светлое будущее, или вот как сегодня, когда вы подошли, если бы я вам не мозолил взгляд… что бы вы увидели и где бы были вы?
Я задумался.
– Ну?
– Меня как бы тогда не было…
– Вот видите? И вы правы наконец. И сейчас мы приближаемся вплотную к тайне. Где человек? кто человек? и зачем человек? Вот этим я и занимаюсь каждый раз, пытаясь воспроизвести то, что вижу. Вхожу в контакт.
– С кем?
– Ясно с кем, – он рассердился, – с мировой мыслью хотя бы. Вот вы себя не видите, когда смотрите. А то, что вы видите, разве видит себя? Ну тварь земная видит для своей насущности. А деревья, травы, горы, реки? Они не видят. Вы никогда не представляли себя камнем или ветвью? Конечно, представляли. Закрепляли себя на месте, располагали в пространстве… И при этом тосковали от бедности доставшегося вам для обзора мира. И каждый раз, не замечая того, вы продолжали видеть и даже слышать, будто у камня или ветки есть глаза и уши. Этого отнять у себя в представлении вы никак не могли, вам даже и в голову не приходило, не правда ли?
– Не так уж часто я представлял себя камнем, но, пожалуй… не без глаз…
– Представляете, какая но-о-о-очь! – Он провыл слово «ночь» так ужасно… – Какое непонятное бескорыстие есть в этом слепоглухонемом существовании! Ведь все, что есть, связано между собою, не ведая об этой связи. А мы видим это – в единстве, которое никто из участников этого единства не ведает! Вы вышли на берег: плещет вода, песочек, камушки, лес отражается в воде, – вы знаете, что все это, конечно, не думает, как вы, но вы и представить себе не можете, до чего для себя отдельны камни и воды, для них нет целого! Они все в себе! Как те вещи у немцев. Но целое-то – есть! Вот в чем парадокс. Не вы его выдумали, и это нам не кажется, что все, что перед глазами, есть картина. Значит, кто-то… Нет. Значит, она была… Нет. Как оно могло соединиться, розное, само? И про красоту – нам не кажется про красоту. Вовсе не удовлетворением наших жизненных потребностей вызвана наша эстетика. Я замерзал однажды зимой в тундре… Там ничего не годилось ни для какой жизни… Я погибал – в красоте. Так – кто-о-о-о же?! – И он опять ужасно провыл «кто».
– Если вы имеете в виду творца, – промямлил я, – то я совсем не против того…
– Ненавижу! – прорычал Павел Петрович.
– За что?.. Но я ведь тоже верю…
– Тоже… – повторил он ядовито, совсем меня изничтожив. – Да я не вас имею в виду. Вы добрый малый, хотя и много о себе думаете. Уж как я его не люблю!
– Кого же?
– Человека! Именно того, с большой буквы… Венец Творения. Всюду лезет, все его, все для него!.. Ну хуже любой твари. Хуже. Потому что вместо пятачка еще ковырялки себе всякие, от ложки до атома, выдумывает. И жрет, жрет, жрет. А чтоб остановиться, а чтоб вокруг посмотреть, а чтоб заметить…
– Так, так, – кивал я. – Со всем согласен. Как свинья.
– Если бы… – Павел Петрович замрачнел. – Свинья-то – скорее венец Творения.
– Но раз вы верите в само Творение…
– Другой гипотезы нет…
– …то и человек – создание. Зачем же тогда?.. Венец Творения – это, может, и сам про себя человек сказал, хотя Книга, по всему, тоже не им писана… Но ведь даже – «по образу и подобию»…
– Ах, как вы все схватываете! – Похвала была сомнительной в его устах. – На лету. Прямо цивилизованный вы человек – вот вы кто!
Кровь прилила к моей голове непобедимой волной постыдного воспоминания. Павел Петрович никак тут не был при чем… В каком же это классе проходили мы того, у кого этот самый человек с большой буквы? А именно: «Что сделаю я для людей! – крикнул Данко»… нет, «Высоко в горы вполз уж…» – и опять нет! «Буревестник с криком реет, черной молнии подобный, то крылом волны касаясь…» Вот! «Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах…» «Часть шестая их в квадрате в роще весело резвилась…» Это уже другое, более человеческое, про обезьян… Так вот, наша учительница по литературе заболела, а ее замещала какая-то особенно выдающаяся, из районо, с чудовищным бюстом… ну, просто, когда мы сидели и царапали в тетрадках, а она ходила меж партами, то сначала на тетрадь склонялась, издалека, тень груди, потом сама грудь, наша головенка терялась в этой дышащей груде, а где-то наверху с трудом было разобрать особую ласковость ее взгляда и воркование, опять же грудного, голоса… А был это еще год, еще вовсю при счастливом детстве это было. Брат мой уже в университете учился и отличником там был. Почерк у него был замечательный и конспект образцовый. Вышло так (теперь это меня забавляет), что и он на своем втором или третьем курсе, и я в своем седьмом или восьмом классе проходили одно и то же – про «глупого пингвина», и я как раз накануне в его конспект заглянул, а там было написано, уже не для школы, а для Высшего учебного понимания, что Горький имел в виду под каждым животным, и «пингвин», кажется, был не то кадет, не то эсер… и тут наша высокогрудая заместительница задает сложный вопрос, будя инициативу класса, вопрос «на засыпку» (она, наверно, тот же университет кончала…) про этих самых животных, про аллегорию… Ну, никто не знает, все жмутся, потому что и вопрос поставлен так, что на него только сам же учитель и способен ответить, а я, вообще-то безынициативный, тяну, единственный, свою руку (которую надо бы отсечь по Евангелию…), дабы блеснуть… А у нее, надо сказать, когда она такое спрашивала, всегда была такая поощрительно-вопросительная приговорка: «Думайте, думайте!» И вот все думают, а я тяну руку. Она снисходительно улыбается, готовая выслушать наивную ребячью догадку, а я выпаливаю по писаному случайно подсмотренное и случайно запомненное, но, надо же, как удачно! – выпаливаю как свою собственную догадку. Тетка была, по-видимому, удивлена, но я от смущения уже плохо помню ее реакцию. Она продолжала развивать мысль, «которую я ей подсказал». И вот, когда мы все за ней писали, а она ходила по проходу, моя голова вдруг очутилась меж ее грудей, и, обняв меня сзади, она гладила меня по голове и приговаривала: «Головенка-то варит… варит головенка…» Но я не провалился сквозь землю и тогда, хотя именно в таких вот нечастых положениях, пожалуй, и проваливаются, не провалился и сейчас, когда это вдруг из-под толщи последующих стыдоб выволок… не провалился и рассказав весь этот мемуар Павлу Петровичу…
«Хорошо бы начать книгу, которую надо писать всю жизнь», — написал автор в 1960 году, а в 1996 году осознал, что эта книга уже написана, и она сложилась в «Империю в четырех измерениях». Каждое «измерение» — самостоятельная книга, но вместе они — цепь из двенадцати звеньев (по три текста в каждом томе). Связаны они не только автором, но временем и местом: «Первое измерение» это 1960-е годы, «Второе» — 1970-е, «Третье» — 1980-е, «Четвертое» — 1990-е.Первое измерение — «Аптекарский остров» дань малой родине писателя, Аптекарскому острову в Петербурге, именно отсюда он отсчитывает свои первые воспоминания, от первой блокадной зимы.«Аптекарский остров» — это одноименный цикл рассказов; «Дачная местность (Дубль)» — сложное целое: текст и рефлексия по поводу его написания; роман «Улетающий Монахов», герой которого проходит всю «эпопею мужских сезонов» — от мальчика до мужа.
Роман «Пушкинский дом» критики называют «эпохальной книгой», классикой русской литературы XX века. Законченный в 1971-м, он впервые увидел свет лишь в 1978-м — да и то не на родине писателя, а в США.А к российскому читателю впервые пришел только в 1989 году. И сразу стал культовой книгой целого поколения.
Новый роман Андрея Битова состоит из нескольких глав, каждая из которых может быть прочитана как отдельное произведение. Эти тексты написал неизвестный иностранный автор Э. Тайрд-Боффин о еще менее известном авторе Урбино Ваноски, а Битов, воспроизводя по памяти давно потерянную книгу, просто «перевел ее как переводную картинку».Сам Битов считает: «Читатель волен отдать предпочтение тому или иному рассказу, но если он осилит все подряд и расслышит эхо, распространяющееся от предыдущему к следующему и от каждого к каждому, то он обнаружит и источник его, то есть прочтет и сам роман, а не набор историй».
В «Нулевой том» вошли ранние, первые произведения Андрея Битова: повести «Одна страна» и «Путешествие к другу детства», рассказы (от коротких, времен Литературного объединения Ленинградского горного института, что посещал автор, до первого самостоятельного сборника), первый роман «Он – это я» и первые стихи.
«Империя в четырех измерениях» – это книга об «Империи», которой больше нет ни на одной карте. Андрей Битов путешествовал по провинциям СССР в поиске новых пространств и культур: Армения, Грузия, Башкирия, Узбекистан… Повести «Колесо», «Наш человек в Хиве, или Обоснованная ревность» и циклы «Уроки Армении», «Выбор натуры. Грузинской альбом» – это история народов, история веры и войн, это и современные автору события, ставшие теперь историей Империи.«Я вглядывался в кривую финскую березку, вмерзшую в болото родного Токсова, чтобы вызвать в себе опьянение весенним грузинским городком Сигнахи; и топтал альпийские луга, чтобы утолить тоску по тому же болоту в Токсове».
«Пушкинский том» писался на протяжении всего творческого пути Андрея Битова и состоит из трех частей.Первая – «Вычитание зайца. 1825» – представляет собой одну и ту же историю (анекдот) из жизни Александра Сергеевича, изложенную в семи доступных автору жанрах. Вторая – «Мания последования» – воображаемые диалоги поэта с его современниками. Третья – «Моление о чаше» – триптих о последнем годе жизни поэта.Приложением служит «Лексикон», состоящий из эссе-вариаций по всей канве пушкинского пути.
Вы служили в армии? А зря. Советский Союз, Одесский военный округ, стройбат. Стройбат в середине 80-х, когда студенты были смешаны с ранее судимыми в одной кастрюле, где кипели интриги и противоречия, где страшное оттенялось смешным, а тоска — удачей. Это не сборник баек и анекдотов. Описанное не выдумка, при всей невероятности многих событий в действительности всё так и было. Действие не ограничивается армейскими годами, книга полна зарисовок времени, когда молодость совпала с закатом эпохи. Содержит нецензурную брань.
В «Рассказах с того света» (1995) американской писательницы Эстер М. Бронер сталкиваются взгляды разных поколений — дочери, современной интеллектуалки, и матери, бежавшей от погромов из России в Америку, которым трудно понять друг друга. После смерти матери дочь держит траур, ведет уже мысленные разговоры с матерью, и к концу траура ей со щемящим чувством невозвратной потери удается лучше понять мать и ее поколение.
Книгу вроде положено предварять аннотацией, в которой излагается суть содержимого книги, концепция автора. Но этим самым предварением навязывается некий угол восприятия, даются установки. Автор против этого. Если придёт желание и любопытство, откройте книгу, как лавку, в которой на рядах расставлен разный товар. Можете выбрать по вкусу или взять всё.
Телеграмма Про эту книгу Свет без огня Гривенник Плотник Без промаху Каменная печать Воздушный шар Ледоколы Паровозы Микроруки Колизей и зоопарк Тигр на снегу Что, если бы В зоологическом саду У звериных клеток Звери-новоселы Ответ писателя Бориса Житкова Вите Дейкину Правда ли? Ответ писателя Моя надежда.
«Наташа и другие рассказы» — первая книга писателя и режиссера Д. Безмозгиса (1973), иммигрировавшего в возрасте шести лет с семьей из Риги в Канаду, была названа лучшей первой книгой, одной из двадцати пяти лучших книг года и т. д. А по списку «Нью-Йоркера» 2010 года Безмозгис вошел в двадцатку лучших писателей до сорока лет. Критики увидели в Безмозгисе наследника Бабеля, Филипа Рота и Бернарда Маламуда. В этом небольшом сборнике, рассказывающем о том, как нелегко было советским евреям приспосабливаться к жизни в такой непохожей на СССР стране, драма и даже трагедия — в духе его предшественников — соседствуют с комедией.
Приветствую тебя, мой дорогой читатель! Книга, к прочтению которой ты приступаешь, повествует о мире общепита изнутри. Мире, наполненном своими героями и историями. Будь ты начинающий повар или именитый шеф, а может даже человек, далёкий от кулинарии, всё равно в книге найдёшь что-то близкое сердцу. Приятного прочтения!
«Пятое измерение» – единство текстов, написанных в разное время, в разных местах и по разным поводам (круглые даты или выход редкой книги, интервью или дискуссия), а зачастую и без видимого, внешнего повода. События и персоны, автор и читатель замкнуты в едином пространстве – памяти, даже когда речь идет о современниках. «Литература оказалась знанием более древним, чем наука», – утверждает Андрей Битов.Требования Андрея Битова к эссеистике те же, что и к художественной прозе (от «Молчания слова» (1971) до «Музы прозы» (2013)).