Грамотные неграмотным читают газету по два, три раза. Слушающих прошибает пот. Поверить трудно этому посулу, а не поверить вовсе невмоготу.
Обещанное прежде не только выполнялось, но и с лихвой перекрывало заботы Платона о рабочих. Отрубить бы по локоть руку тому, кто рисовал его с когтями. Черту бы в когти этого мазилу!
Были и другие разговоры, но Вениамин Строганов их или не слышал, или не пожелал запечатлеть в своих записках. У всякого свои уши и своя способность слышать. Он очень мало оставил нам строк о волнениях, забастовках и бунтах. Но мы-то с вами знаем, каким был этот год первой революции в России.
Нам известно, что дело доходило до схваток на площадях, до уличных боев. Бывало, что рабочие своих хозяев выдворяли за ограду заводов, обували в лапти иных начальников и наряжали в рваные зипуны. Бывало всякое, о чем достаточно подробно писалось и широко читалось. Наша задача уже и локальнее. Мы описываем Шалую-Шальву и связанное с нею, не ставя своей целью нарисовать большое полотно. В чем прямо и откровенно признаемся. Оговорившись так, скажем, что в Шалой-Шальве в этот величественный революционный год было предательски спокойно. Состоялись всего лишь две тихие, немноголюдные демонстрации, требовавшие свержения царя, обуздывания заводчиков, но не Платона Лукича.
Такие, как Молохов, Потаков и мельче, сидели взаперти или скрывались на заимках, прятались в надежные места. Платон же с тросточкой, нарядный, разгуливал по заводам, мягко упрекая в цехах своих рабочих, что в них нет сочувствия к бастующим на соседних заводах. Не без его подсказки появились подписные листы для вспомоществования женам, детям рабочих, лишившихся работы на усмиренных полицией заводах.
И все же Шальва не обошлась без порок и арестов. Ночью был обыскан и взят полицией Савелий Рождественский.
Через неделю арестованный был оправдан за большие подношения тем, кто допрашивает, обвиняет и ссылает. Тем, кто может при желании найти улики необоснованными, доносы ложными, а затем освободить арестованного, да еще, прощаясь с ним, пожимая его руку, принести свои извинения за досадное недоразумение.
— Только заботой и добром наша фирма платит и тем, кто по недомыслию подымает на нее свою бессовестно неблагодарную руку. — Так сказал Георгий Генрихович Штильмейстер, возвращая Рождественского в своем экипаже его семье.
Жена и дети Савелия плакали от счастья. Он же, стиснув зубы, не проронил ни слова.
Задетый этим Штильмейстер заметил вызволенному Рождественскому:
— Если бы я обыскивал вас, почтеннейший революционер, то я бы нашел тягчайшие улики, хранимые под этой половицей. Сожгите их или перепрячьте умнее и надежней. А теперь благодарю вас, сударь, за удовольствие, доставленное мне ходатайством о вашем счастливом освобождении. Мне это приятно…
— И мне приятно, — ответил Рождественский, — что я хоть чем-то оказал услугу вам и фирме.
Штильмейстер не рассказал об этом Платону Лукичу. Видимо, были особые причины. Для себя же он сделал вывод, что Рождественский не одинок. Не исключал этого и Платон Лукич, настаивая все же на своем:
— Только забота, внимание и добро могут умиротворить любого из «савок», будь их даже два или три миллиона. Революции не пресекаются саблями, не усмиряются штыками, тюрьмами, нагайками и всякими другими насильственными мерами. Юджин Фолстер учил разоружать души революционеров. Работающий должен быть сыт, одет, обут и… Если это не будет понятно и после того, что происходит, тогда… Вы, Георгий Генрихович, и без меня знаете, что следует после «тогда».
Убежденный на опыте умиротворенной Шальвы в правоте идеи равновесия взаимностей, Платон решил об этом заявить публично. И, как мы знаем, он это сделал в цирке Шалой-Шальвы. Мы также знаем, чем кончилось это выступление Платона Лукича.
Теперь у нас есть полная возможность, не повторяя случившегося в первых главах нашего романа, продолжить повествование, перейдя в его шестой цикл таких же пестрых и перенаселенных глав…