Обещание - [4]

Шрифт
Интервал

Со мной, как со страной, ни пить нельзя, ни спать,
но может ли страна царапать и кусаться,
когда ее приходят убивать?
Приписка:
но ты за брючину взяла, а он – за шею,
и спрятали за шкаф и под кровать.

3

Их слишком много бродит в голове,
но это не они, точнее не вполне.
Когда-нибудь они меня задушат
(они всегда, ужасные, с душком),
их теплые, их маленькие души
в такие ночи – бух, бабах, как гром.

4

Они, как мелкие, всегда вдвоем, втроем,
иначе как под кожу заберутся
(а вдруг мы, как в шкатулке, им противны,
и, сверху наблюдая наши спинки,
они уж лучше друг над дружкой надсмеются,
такой устроят, знаешь ли, содом).

5

Но если, Поля, все они меня оставят,
какой я буду легкий и прозрачный,
и можно всех во мне растлить или убить.
Так как же быть с любовницей иначе,
чем их судьбой себе живот набить?

6

Вот мой стишок вертится, как волчок,
их, шатких, жутких их цепляя на крючок
(а если он шиповником ветвится
иль будто тесто толстое растет).
Придет любовник, схватит за бочок:
Попробуй сам теперь собою насладиться.
Октябрь – 31 декабря 1995 г.

ТРАМВАЙ И ДРУГИЕ

* * *

Не страсть страшна, небытие – кошмар.

Мне стыдно, Айзенберг, самим собою быть.

Вот эту кофту мне подельник постирал,

а мог бы тоже, между прочим, жить.

Я быть собою больше не могу:
отдай мне этот воробьиный рай,
трамвай в Сокольниках, мой детский ад отдай
(а если не отдашь – то украду).
Я сам – где одуванчики присели,
где школьники меня хотят убить —
учитывая эту зелень, зелень,
я столько раз был лучше и честнее,
а столько раз счастливей мог бы быть.
Но вот теперь – за май и шарик голубой,
что крутится, вертится, словно больной,
за эту роскошную, пылкую, свежую пыль,
за то, что я никого не любил,
за то, что баб Тату и маму топчу —
я никому ничего не прощу.
Я все наврал – я только хуже был,
и то, что шариком игрался голубым,
и парк Сокольники, и Яузу мою,
которую боюсь, а не люблю, —
не пощади и мне не отдавай
(весь этот воробьиный, страшный рай).
Но пощади – кого-нибудь из них,
таких доверчивых, желанных, заводных.
Но видишь ли, взамен такой растрате
я мало что могу тебе отдати.
Не дай взамен – жить в сумасшедшем доме,
не напиши тюрьмы мне на ладони.
Я очень славы и любви хочу.
Так пусть не будет славы и любви,
а только одуванчики в крови.
О Господи, когда ж я отцвету,
когда я в свитере взбесившемся увяну —
так неужель и впрямь я лучше стану,
как воробей смирившийся в грозу?
Но если – кто-нибудь – всю эту ложь разрушит,
и жизнь полезет, как она была
(как ночью лезут перья из подушек),
каким же легким и дырявым стану я,
каким раздавленным, огромным, безоружным.
1996

* * *

Евгению Ш., Соколову, Кукулину

и другим моим друзьям

Куда ты, Жень, она же нас глотает,
как леденцы, но ей нельзя наесться.
(Гляди, любовниками станем в животе.)
Так много стало у меня пупков и сердца,
что, как цветочками, я сыплюсь в темноте.
Я так умею воздухом дышать,
как уж никто из них дышать не может.
Ты это прочитай, как водится, прохожий,
у самого себя на шарфе прочитай.
Когда ж меня в моем пальто положат —
вот будет рай, подкладочный мой рай.
Я не хочу, чтоб от меня осталось
каких-то триста грамм весенней пыли.
Так для чего друзья меня хвалили,
а улица Стромынкой называлась?
Из-за того, что сам их пылью мог дышать,
а после на ходу сырые цацки рвать —
ботинкам розовым и тем со мною тесно.
Я бил, я лгал, я сам себя любил
(с детсада жил в крови ужасный синий пыл),
но даже здесь мне больше нету места.
Я не хочу в Сокольниках лежать.
Где пустоцветное мое гуляет детство,
меня, как воробья в слюде, не отыскать.
Но вот когда и впрямь я обветшаю —
искусанный, цветной, – то кто же, кто же
посмеет быть, кем был и смею я?
За этот ад – матерчатый, подкожный —
хоть кто-нибудь из вас – прости, прости меня.

ПРИГЛАШЕНИЕ К ПУТЕШЕСТВИЮ

Не может быть, чтоб ты такой была:

лгала, жила, под тополем ходила,

весь сахар съела, папу не любила

(теперь – и как зовут меня – забыла),

зато, как молодая, умерла.

Но если вдруг – все про меня узнала?

(хотя чего там – углядеть в могиле –

да и вообще: все про могилы лгут,

то, что в пальто, не может сыпать пылью,

ботинки ноги мертвому не жмут).

Баранов, Долин, я, Шагабутдинов,
когда мы все когда-нибудь умрем,
давайте соберемся и поедем,
мои товарищи, ужасные соседи
(но только если всех туда возьмем) —
в трамвайчике веселом, голубом.
Сперва помедленней, потом быстрей, быстрей
(о мой трамвай, мой вечный Холидэй) —
и мимо школы, булочной, детсада —
трамвай, которого мне очень надо —
трамвай, медведь, голубка, воробей.
Уж я-то думал, я не упаду,
но падаю, краснея на лету,
в густой трамвай, который всех страшнее
(но зелень пусть бежит еще быстрее,
она от туч сиреневых в цвету,
она от жалости еще темнее) —
и мимо праздника и мимо Холидэя
(теперь о нем и думать не могу)
летит трамвай, свалившийся во тьму.
Хотя б меня спаси, я лучше быть хочу
(но почему я так не закричу?),
а впереди – уже Преображенка.
Я жить смогу, я смерти не терплю,
зачем же мне лететь в цветную тьму
с товарищами разного оттенка,
которых я не знал и не люблю.
Но мимо магазина, мимо центра
летит трамвай, вспорхнувший в пустоту.
Так неужель и ты такой была:
звала меня и трусостью поила,
всех предавала, всех подруг сгубила,
но, как и я, краснея, умерла.
Но если так, но если может быть

Рекомендуем почитать
Сообщение

Новые стихи (2008—2011) замечательного поэта Бахыта Кенжеева соседствуют в этом сборнике с тщательно отобранными стихотворениями прошлых лет.