предощущая неделю сезона как счастье, —
когда на крыльце мы толклись над амбарной книгой,
заложенной бланком зимнего социализма,
как над подбитой ветром голубкой пугливой,
вернувшей нам наши без дат и конвертов письма.
Водосвятие
Приближается праздник. Единственный,
чей восторг не толпой вдохновлен,
не у жатв и цветений заимствован,
а накатан инерцией волн.
Торошением льда, обрушением
струй фонтанных и даже дождем
или вьюгой — а то и лжевременем
пересохших колодцев рожден.
И герольдов его, сколько лычками
ни укрась их, указы вода
переспорит всесильными кличками
Никогда, Иногда, Навсегда.
Родничок Никогда будет праздновать
поцелуй — и бессмертьем ручья
Иногда подземелье поддразнивать,
про захлеб Навсегда лепеча.
* *
*
Бранденбургские концерты, с чем едят их, я не знаю.
Бранденбургские ворота, что-то слышал, только — что?
Неужели с потрохами в мару я ушел и в майю —
пропустил, прогульщик, тему — стала память решето?
Чем сольфеджо и эстампы разбирать, мычал и блеял.
То, по мне, провинциален был Нью-Йорк, то Рим дыра.
И теперь рожком и лирой грусть душе внушает плейер
и во весь экран ворота, а ни дома, ни двора.
Бранденбургские. Что значат эти пышность и тревога?
Слово-звук, система лестниц, серафический фокстрот,
и глядится Гогенцоллерн в каске в зеркало кривое,
и церковные концерты, и коровы у ворот.
Иоганном Себастьяном все убиты, но не ранен
до сих пор никто смертельно — что не трюк и не абсурд.
С маркой ревельской пластинку ставит Игорь Северянин,
и игла декалькоманит шлягер «Эго-Бранденбург».
В чем твоя приманка, Бранный (Бор)? Фланировать ли, петь ли
нам с тобой, попав в ограду, бургер-арка, бранд-оркестр.
Слышишь скрипку? Слышишь, в помощь ей скрипят на створах петли?
В паре мы проект искусства. А оно — одно как перст.
* *
*
Прошлого бы! Не младенчества в креслице, в кружеве,
а недалекого. Только прошло уж и прошлое,
кружев певца расстреляли, могилку порушили,
друга его горемыку исшаркали в крошево.
А и незлого, запечного, нежного, легкого
тоже как не было. Равно и впрямь чего не было —
бреда и грез — ни на что мимоходом угрохало
тиканье звезд. И ничтожнейшего. И нелепого.
Не соглашаться смешно. Ну и что. Посмеемтеся
обществом всем надо мной. Я фанат несогласия.
В небе, особенно ночью, складские есть емкости,
прошлого док, протеже моего, моей пассии.
Черепа скрепы расходятся, косточка тощая.
Ночью как майское древо небесное черево,
мать и возлюбленная, наше прошлое общее.
В стяжках созвездий — могучего внутренность черепа.
* *
*
Ну и что, что день, а за ним что ночь,
а за ночью что день опять?
Разбираться — воду в ступе толочь.
Меньшим большего не объять.
Что булыжник вьется вокруг оси,
ось гоняя в обвод звезды, —
тормознуть, простак, юлу не проси,
лучше славь ее за труды.
А не хочешь, тошно, невсласть, невмочь,
или смысла нет, или лень, —
просто:день— про себя отметь. Значит, ночь
на подходе. И следом день.
Календарь — каток. До конца ли так,
день-и-ночь-и-день — на убой?
Жизнь из времени состоит, простак,
все равно — без тебя, с тобой.
* *
*
Выходцев из Свердловска, из Ново-Уэльска,
Гданьска разводят зимы — не спошлить бы: по моргам —
нет, по барачным становищам в виде привеска
к шару земному: по кельям, по душным каморкам,
хоть и чертогам, хоть все-таки и арсеналам
венецианским, гулким казармам преторий,
по кинозалам и, наконец, по анналам
тесных изданий подарочных, темных историй.
Что вы хотите — таборы цивилизаций
где-то должны приткнуться, как мыши, души,
чаши — к буфетам, соборам, маршрутам, пьяццей
к морю ведущим, чтоб плыть до соседней суши.
Лучшего нет, и лишь память, что лучшее было,
райским снопом для бездомных смягчает камни,
и кое-как, но держится градус пива
нового. Свечка шатает мрак шестопсалмья.
Всё в лишаях, бородавках, язва на язве,
в ливень гниет, в зиму мертвеет злую,
тело земли, вытоптанное — разве
я его, столько лет верное, не поцелую?
Небо — живым да не здешним. А здешним —
это. Откуда и взявшееся, как не с неба.
Не отрекусь от грехопаденья поспешным
чувством. От винных подонков. Черствости хлеба.
* *
*
С. К.
По Ярославской железной дороге, с платформы
43-й кэмэ, на юг, в столицу,
в многоэтажный дом-каталог, где орды
по паспортам осели как частные лица,
еду, с собой захватив мглу и бедность,
царю-небесный, колыбельный дух постной пищи,
вер и надежд беззаветность и несусветность,
«Прощанье славянки», листьев травы козий выщип —
ворох старья. Все влезло в одну кошелку,
все — экспонаты музея пособий учебных.
Тот, кого я навещал, их скопил по долгу
служб, одной и другой: он поэт и священник.
В окнах справа по ходу желть и кумач заката,
вклеен аэроплан в него — рог самурая в низкой
маске. По радио просят группу захвата
пройти в хвостовой вагон. Остановка в Тайнинской.
Ангел смерти уходит вперед. В Шереметьево,
Внуково, Домодедово — нет для усталых
путников разницы. Не опознал бы, встреть его