Новый мир, 2012 № 11 - [4]
А кроме того — и это, может быть, еще сильнее повлияло на всю мою жизнь — мне открылось все то, что писали в Польше о судьбе европейских евреев во время Второй мировой войны. У нас об этом вообще практически не упоминалось, а в Польше сразу после войны стали появляться свидетельства очевидцев: “Я пережила Освенцим”, “Я был в Треблинке”, дневники погибших еврейских мальчиков и девочек, еще почище прогремевшего позже на весь мир дневника Анны Франк. А затем — настоящий обвал прозы, стихов, исторических исследований на эту тему. Некоторые польские писатели, в частности пронзительный Адольф Рудницкий, вообще ни о чем ином и писать не могли, одержимо писали об этом год за годом, десятилетие за десятилетием, постепенно обволакивая зияющую, необъяснимую рану двойственным туманом рационализации и мистики.
Вдобавок, увидев все эти книги на моем столе, заговорила моя долго молчавшая мать — может, она и раньше говорила, да я пропускала мимо ушей. А она не настаивала — так было безопаснее. А тут мне деваться было уже некуда — пришлось слушать. И по-польски она, родившаяся в местечке Слониме на границе Белоруссии и Польши, говорила, а с отцовской стороны у меня оказались еще более глубокие польские корни — отец мой, эмигрировавший в Россию из Вены, родился, оказывается, в Кракове, и его предки, то есть и мои, жили, оказывается, в Польше не одно поколение. И все то, о чем говорили дневники, и исследования, и рассказы Рудницкого, произошло, оказывается, с моими ближайшими родными — с дедом, с бабкой, с тетками и дядьями, с двоюродными братьями и сестрами, а со мной не произошло лишь случайно, оттого что мой ученый и избалованный сладкой венской жизнью отец слишком всерьез увлекся марксистскими фантомами и в результате родил меня в Москве, а не в Вене.
Так вот, оказывается, почему так легко дался мне польский язык. Видно, все-таки генетическая память — это не выдумки.
Этими двумя огромными открытиями, не скажу приятными, не скажу полезными, но для меня судьбоносными, — мировой литературы и моей собственной неразрывной принадлежности к племени, над которым был совершен единственный в своем роде исторический эксперимент, — я обязана польскому языку.
В сущности, и тем, что уже почти полжизни живу в Израиле, я тоже во многом обязана ему.
Обязана, да.
Но это не значит — полюбила.
Так уж оно устроено, не по хорошу мил, а по милу хорош.
Вот я уже и подрабатывать переводами начала, и болтать научилась, и в Польше побывала (настоящей заграницей это, однако, считаться никак не могло), и с Рудницким познакомилась, и с Лемом — и все благодаря польскому языку. Признательность, интерес, все самые положительные чувства я питала к нему, языку полезному, нужному и родственному, а любовь — любовь свою я по-прежнему отдавала ни к чему не применимому французскому.
И по-прежнему мечтала об этом чуде — очутиться в Париже, посреди восторженной, изумленной французской толпы, и отвечать по-французски на их лихорадочные расспросы. Только теперь я уже более или менее понимала цену и качество этого чуда и почему оно чудо вообще.
Понимала, да, видно, не вполне. Или не хотела понимать. Потому что, закончив свой киноинститут, немедленно пошла на французские курсы в иняз, куда набирали желающих стать переводчиками для работы с иностранцами. Курсы-то были прекрасные, интенсивные, с аудиооборудованием, четыре раза в неделю по четыре часа, да к тому же — счастливое советское времечко было! — бесплатные. Но как я могла надеяться, что меня допустят к работе с иностранцами, со всеми сопутствующими этой работе отнюдь не французскими обязанностями, — это мне до сих пор непонятно. Видно, так страстно хотелось говорить по-французски, что на существующую действительность я просто временно закрыла глаза.
Но она мне их открыла очень быстро. Сперва только намекнула, а потом силой распялила веки.
Преподаватель у нас был замечательный — молодой, суровый, бело-розовый красавец, прошедший годичную стажировку в Сорбонне и одетый во все французское. Значит, бывает же такое! Почему бы и не мне? Девицы (десять нас было девиц плюс один хиленький парень) влюбленно немели и путали артикли. А мне неметь было не от чего, моя влюбленность была уже занята. Я артиклей не путала, прилежно читала стихи Арагона и единственную доступную французскую газету — коммунистическую “Юманите” — и храбро лепила идиоматические французские фразы. Язык, возбуждаемый так долго не находившей осуществления любовью, начал отвечать мне бурной взаимностью, и наш преподаватель это видел. Как-то после урока он подошел ко мне и спросил:
— А вы зачем сюда ходите?
Французистая его красота все же действовала и на меня, и я растерялась:
— Ну как же... язык изучать... очень люблю... замечательная литература...
Он сделал какое-то непонятное движение губами — у другого это была бы гримаса, но он был слишком хорош собой — и пробормотал:
— Литература... Другого места не нашли?
Я уже оправилась от растерянности и ответила льстиво:
— Почему же, вы учите нас замечательно, и вообще, чем плохо, мне нравится.
— Да, вы прекрасно продвигаетесь. А дальше что?
Книгу, которую вы держите в руках, вполне можно отнести ко многим жанрам. Это и мемуары, причем достаточно редкая их разновидность – с окраины советской страны 70-х годов XX столетия, из столицы Таджикской ССР. С другой стороны, это пронзительные и изящные рассказы о животных – обитателях душанбинского зоопарка, их нравах и судьбах. С третьей – раздумья русского интеллигента, полные трепетного отношения к окружающему нас миру. И наконец – это просто очень интересное и увлекательное чтение, от которого не смогут оторваться ни взрослые, ни дети.
Книга состоит из сюжетов, вырванных из жизни. Социальное напряжение всегда является детонатором для всякого рода авантюр, драм и похождений людей, нечистых на руку, готовых во имя обогащения переступить закон, пренебречь собственным достоинством и даже из корыстных побуждений продать родину. Все это есть в предлагаемой книге, которая не только анализирует социальное и духовное положение современной России, но и в ряде случаев четко обозначает выходы из тех коллизий, которые освещены талантливым пером известного московского писателя.
Эти дневники раскрывают сложный внутренний мир двадцатилетнего талантливого студента одного из азербайджанских государственных вузов, который, выиграв стипендию от госдепартамента США, получает возможность проучиться в американском колледже. После первого семестра он замечает, что учёба в Америке меняет его взгляды на мир, его отношение к своей стране и её людям. Теперь, вкусив красивую жизнь стипендиата и став новым человеком, он должен сделать выбор, от которого зависит его будущее.
Оксана – серая мышка. На работе все на ней ездят, а личной жизни просто нет. Последней каплей становится жестокий розыгрыш коллег. И Ксюша решает: все, хватит. Пора менять себя и свою жизнь… («Яичница на утюге») Мама с детства внушала Насте, что мужчина в жизни женщины – только временная обуза, а счастливых браков не бывает. Но верить в это девушка не хотела. Она мечтала о семье, любящем муже, о детях. На одном из тренингов Настя создает коллаж, визуализацию «Солнечного свидания». И он начинает работать… («Коллаж желаний») Также в сборник вошли другие рассказы автора.
Тревожные тексты автора, собранные воедино, которые есть, но которые постоянно уходили на седьмой план.
Судьба – удивительная вещь. Она тянет невидимую нить с первого дня нашей жизни, и ты никогда не знаешь, как, где, когда и при каких обстоятельствах она переплетается с другими. Саша живет в детском доме и мечтает о полноценной семье. Миша – маленький сын преуспевающего коммерсанта, и его, по сути, воспитывает нянька, а родителей он видит от случая к случаю. Костя – самый обыкновенный мальчишка, которого ребяческое безрассудство и бесстрашие довели до инвалидности. Каждый из этих ребят – это одна из множества нитей судьбы, которые рано или поздно сплетутся в тугой клубок и больше никогда не смогут распутаться. «История Мертвеца Тони» – это книга о детских мечтах и страхах, об одиночестве и дружбе, о любви и ненависти.