— Дедушка бережет вольфрам, — словно старому другу, улыбнулась мне новая Вика, видя, с каким усилием я вчитываюсь в корешки бесчисленных книг.
Кабинет Льва Семеновича и правда ярче освещался десятком крупных фотографий русской красавицы в короне кос, чем скудными лампочками казенной рожковой люстры.
— Бабушка, — с грустной улыбкой указала Вика на всех красавиц разом.
— Ее девичья фамилия была Терлецкая? — полуутвердительно спросил я и вкусил минуту неподдельного изумления прелестной хозяйки.
Зато Лев Семенович уселся за двухтумбовый стол Сталина-Яковлева, включил казенную настольную лампу с зеленым абажуром и принялся что-то писать, не обращая на нас ни малейшего внимания. Оживляли его стол двух секретарей лишь массивные огрызки стали, с рваными дырками и без оных. Самый тяжелый огрызок черной брони придавливал стопку дешевых канцелярских папок вроде той, в которой тень моего отца когда-то вручила мне роковую рукопись.
— Дедушка пишет историю советской металлургии, — грустно и ласково улыбнулась мне Вика (чем бы, мол, дитя ни тешилось…) уже на кухне, просторной, тоже темноватой и не очень уютной, как всякое помещение, где нет ничего лишнего.
Однако новая Вика была тронута, когда я ответил вполне серьезно:
— Кому же и писать историю, как не тем, кто ее творил.
И она уже ждала, чтобы я снова вступился за выжившего из ума любимого дедушку, когда спросила как бы сама себя:
— Когда он делал свою броню, неужели он верил в коммунизм?..
И я пробормотал тоже как бы сам себе: “Во что верит футболист, когда выходит один на один с вратарем?..”
Я понял: лучший способ сродниться с человеком — изучить его родословную. И лучший способ сроднить его с собой — показать, что его родословная тебе дорога. А если ты ее еще и приукрасишь, приврешь, что дед твоей собеседницы, рискуя собственной жизнью, когда-то спас жизнь твоему отцу, отказавшись подвергать его пыткам… И припишешь року, а не хаосу вашу встречу, о коей ты якобы давно грезил, ибо ты обожаешь семьи, в истории которых сосредоточивается история страны. Я лгал так легко и вдохновенно вовсе не потому, что выполнял завет отца стереть правду о его следователе, — нет, я лгал, чтобы доставить радость угощавшему меня чаем с маковыми сушками хрупкому неземному созданию, в лазурном взоре которого читалась небесная чистота. Что бы, интересно, сказал отец, если бы увидел, какая нежная дружба завязывается у меня с внучкой его губителя?.. Хороший ход для мыльной оперы.
Мое безумие обаятельнее моего ума. Мой ум сказал бы, что мертвым от наших оскорблений и восхвалений не жарко и не холодно, — и кого бы это обрадовало? А вот мое безумие убеждено, что нет ничего важнее, чем воскрешать и возвеличивать мертвых в нашей памяти, — и видели бы вы, какой признательностью светился комсомольский взор дочери и внучки героев, разыскивавшей имена бесследно сгинувших! Армия землекопов и каменщиков, закладывавшая фундамент космического прорыва, так и звалась — лагерь Безымянный. Вика и занималась тем, что разыскивала имена этих неизвестных солдат. Более всего, правда, гордясь семейными героями — отцом Радием и дедушкой Гришей. А из живых — дядей Мишей Терлецким. Открыто бросившим вызов лидеру нации.
Мы засиделись за чаем, словно старые друзья после долгой разлуки, и Лев Семенович отвлек нас всего трижды, заглядывая в кухню по дороге в туалет. “Здравствуйте, как вы себя чувствуете?” — каждый раз, любезно вскидывая ватные брови, устремлял он на меня до белизны вылинявшие глаза над розовеющими отвисшими веками, и я понимал, что все-таки еще не достиг подобной ветхости: мне удалось ограничиться одноразовым посещением сортира. И впрямь более элегантного в сравнении со сталинским. А второе излияние я сумел оттянуть аж до самой ночной Реки.
Мне никто не мешал в черной тени речного обрыва делать свое черное дело, запрокинув голову в небеса, где было торжественно и чудно. Лучше нет красоты… Небеса были полны света, только его не хватало еще и для земли. Уж так когда-то это меня манило — космос, где небо черное, как сажа, но зато любой булыжник сияет маленьким солнышком.
Суду все ясно? Пора пришла — она влюбилась. Я видел, что и новая, а теперь не такая уж и новая Вика очарована мною. Об этом лучше всего сказало мне прощальное сияние ее лазурных глаз и пожатие узенькой, но сильной ручки. В глазах настоящих женщин, соединяющих в себе высокое и первозданное, мое мичуринское происхождение всегда придавало мне особое обаяние — сочетание культуры и бывалости, аристократизма и неотесанности. И я уже не чувствовал стыда перед отдалившимися тенями за то, что впервые за бог знает сколько лет ощущаю себя молодым и беззаботным. Жизнь не кончена в шестьдесят один год! И пускай те, кто меня любит, так же обойдутся и с моей тенью, я не хочу, чтобы память обо мне отравляла им мгновения счастья, которых и без того до отчаяния мало, пусть они вспоминают меня не с болью, но с улыбкой, а если и со слезами, то со светлыми. Да храним же каждый час — ночь, как тать, настигнет нас, ночь холодная — предел наших замыслов и дел.
Но эта ночь была не тать, а самая грандиозная и прекрасная декорация для самой высокой и прекрасной драмы, какую только могло измыслить человеческое воображение. Сотри случайные черты, сотри проклятия и муки миллионов и миллионов, и ты увидишь — мир прекрасен! И могучая темная Река будет журчать не о пропасти забвенья, а о неиссякаемых источниках любви и красоты.