Я, Лева, просто расплакался, так утешил он меня. За 40 лет я видел только, что русские страдания не считаются.
Все, прерываюсь.
Пришла к нам домой специальная команда спецов с тем, чтобы облегчить мои страдания. Привезли кислород, несколько таблеток, покамест не наркотических, и представь себе, я задышал хоть и не полной грудью, зато без паники и боли”.
Я не испытал потрясения, только безнадежность — я с самого начала знал, что Генку выпустили ко мне ненадолго. Но что может хоть на одну соломинку уменьшить груз смертного ужаса? Только надежда, что тебя помнят и восхищаются. Я и набарабанил Генке, что преклоняюсь перед его мужеством и великодушием, перед тем, что он способен в такие часы думать не о собственных страданиях…
Но детки его — детки были прямо-таки неправдоподобно прекрасны, оба с огромными огненными глазищами, пышными черными кудрями, со сверкающими голливудскими зубами…
Я не отходил от экрана, пока не выпрыгнул ответ.
— Левочка, я не знаю, о чем полагается думать в моей ситуации, но когда боль не мешает мне думать, я могу думать только о своих соотечественниках, кои включают население РФ и Украины. Что с ними будет?.. И с живыми и с мертвыми?..
— Чудный трогательный Гена, никому не дано знать будущее! В восемнадцатом году никто бы помыслить не мог, что разгромленная Германия и вымирающая Россия через двадцать лет будут делить Европу. И еще никто надолго не удержался на вершине. Не мучай себя понапрасну — рок все равно посмеется над любыми расчетами. А мертвые — память о них может жить только в искусстве. Если искусство отвернется от мертвых, а живые отвернутся от искусства — только это и будет национальным самоубийством. А национальное убийство невозможно. Запретить нам помнить и воспевать не может никто.
— Лева, прости мою назойливость, но на меня наплывает и отплывает тьма удушья, и вдруг я хватаюсь стучать по клавиатуре, чтоб еще что-то сказать тебе. Моя нерелигиозность никак не помогает мне отмахнуться от мыслей, что Бог послал мне в предсмертное утешение, казалось бы, невозможное с тобой общение. В Ленинграде незаметно для меня ты был некой стабилизирующей опорой моей бестолковщины. И сегодня ты единственный человек, которому я мог сказать некрасивую правду о себе. Не стану перечислять свои несовершенства, уж слишком длинен лист, но внутри себя я всегда чувствовал доброе начало и острую реакцию к несправедливости.
— Гена, милый, о какой назойливости ты говоришь, когда я ловлю каждое слово о тебе. Ты на редкость благородный человек со страстной натурой, обуздать которую почти невозможно. Но таков же был Пушкин. Обнимаю и восхищаюсь!
— Сам удивляюсь, почему у такого балбеса, как я, эти темы, судьбы мира и отечества, вдруг взялись ниоткуда и заслонили все предыдущие интересы и любопытства? Может, это близость смерти заставляет меня тянуться к бессмертному — к своему народу?
Все еще пока. Твой друг Ломинадзе.
— Дружище, дорогой, при всей твоей необузданности ты никогда не был балбесом, просто ты всему отдавался — как там у тебя? — с искренней экстремальностью, до полной гибели всерьез. Но тебя всегда влекло к чему-то высокому, чему-то более крупному и долговечному, чем наши жизнейчки. И в нашей переписке ты практически ни слова не сказал о быте — о еде, о доме, даже о здоровье. Ты очень красивый человек, Гена!
А из чего берутся захватывающие настемы—из боли за униженных и отверженных. И притом родных. Я на своей шкуре узнал, каково быть изгнанным из Эдема, где пируют сильные и правые, каково годами подольщаться к неумолимому швейцару: дяденька, пропустите, я тоже хороший! Но в последние годы я ощущаю униженной и отверженной свою русскую половину. Как будто какой-то лощеный швейцар не пускает мою маму в валютный ресторан “Цивилизованный мир”, и мне уже хочется плюнуть ему в рожу и остаться с мамой. Хоть на пепелище, но только там, где ее не унизят. Живые еще могут постоять за себя, но унижение мертвых снести невозможно. Мне и в своей стране стало не очень уютно жить среди благородных гуманистов, пытающихся перекрестить мертвых героев в трусов и рабов. Я раньше думал: все, кто считает Сталина чудовищем, — мои друзья, а оказалось, его можно ненавидеть не из отвращения к жестокости, но из ненависти ко всему героическому. По крайней мере, нашему. Она, эта благородная вроде бы ненависть, уже начала перекрывать пути к бессмертию: “Ах, вы хотите творить историю? Значит, вы за Гулаг, доносы и цензуру?”
— Лева, сегодня с утра было мутно. Спал полдня под таблеткой. Когда я говорю о себе “балбес”, то не жду возражений, но хочу обобщить себя в образ человека, которому было подарено природой многое, — таланты, неплохое поначалу здоровье, подчас фантастическое везение, преданные подруги и достойнейшие друзья, я и сегодня глотал твое письмо как холодную ряженку, оно несло надежду, что вы в России тоже наконец начали что-то понимать. Но я в силу какого-то непонятного мне самому качества, какой-то непонятной бородавки характера почти полностью обесценил все эти золотые дары. Фух, утомился. Сегодня больше писать не получится. Завтра. Еще раз благодарю, благодарю! Студентом ты был послан мне во спасение от сессий. Сегодня — в утешение. Твой друг Гена.