И педагогом. Ефрейтором… Жрал в каптерке сгущенку, наладил самогонный аппарат. Непонятно вообще, чего на жизнь жаловался и все бубнил. Есть такие люди, с пеленок недовольные. Горинча, например, был доволен, что попал сюда. И говорил, что дело за малым — пережить дедов, и тогда можно будет оттянуться по-настоящему.
Ну, я тоже особенно не переживал, что судьба забросила в эти края, — когда вернусь на Вятку-речку, на свой катер, будет что порассказать мужикам от Кирова до Камы… Вятка сильно петляет, течет по равнине, и мой рассказ — о горах обалденных, о горах, базарах, караванах — будет петлять. Кстати, говорили, что там по ущелью пойдет караван с оружием — до Пакистана. То есть, черт, из Пакистана. Хотя это именно Афган напичкан оружием, вот и кажется все наоборот.
Но вообще-то никакой ясности не было. О бабае-наводчике, с которым переговорил комбат, о главарях — это все были слухи. Мало ли кто из местных мог приходить к командирам. Я думаю, вряд ли осведомитель будет открыто ходить в батальон. Офицеры говорили, что это учебно-боевой выход. Мол, пора роту выводить на фарватер. Ну учебный, так это что? С условным противником? Нет, противник реальный, но это всего лишь несколько часовых в одном кишлаке; там у них перевалочный пункт, вот они его охраняют, человек семь — десять. Так объяснял Огузаров. Но, по-моему, он сам толком не знал. А нас двадцать девять человек пойдут накрывать кишлак, и две роты оседлают высоты; на выходе из ущелья будет стоять броня. Плюс еще вертолеты, если чего, и артиллерия в расположении; ведь до ущелья рукой было подать — три километра, за рекой; правда, артиллерия стала недавно, и ущелье не было пристреляно. Но по ходу дела разберемся.
В обед было построение. Командиры шли мимо шеренг и разглядывали нас. А мы стояли как музейные экспонаты — в бронежилетах, касках, с автоматами, на земле вещмешки с сухпаем, фляжки с водой, рация, пулеметы, гранатомет, у Горинчи — гостинец. Комбат Кожакарь, скуластый плотный мужик, ходил и смотрел на солдат с таким видом, что сейчас даст в пачку с разворота. Наш Анастасьин, среднего роста, лобастый, теребил редковатые усы. Глаза у него были какого-то странного цвета, почти бесцветные, прозрачные. Кожакарь за все цеплялся и выговаривал ротному. После построения мы устраняли недостатки. Потом снова построение, проверка, ужин. Вечером было время написать письма. Горинча только уселся строчить своей Маринке, как тут же получил по шапке от Моросейкина: «Ты еще постирайся и во все чистое вырядись, щенок!» Слышать это было смешно: длинноносый Горинча казался старше Моросейкина, такой у него был тип лица; вообще, я слышал, в южных краях люди созревают быстрее. Адольфыч, как самый культурный человек в роте, решил сказать свое слово. «М-молиться, что ли, все будем?» Ребята заржали. «Ага, как бабаи!» — «Кто у нас будет муэдзин? Мудин? Мудила». — «Да пусть Адольфыч прочитает политинформацию!» — «Эх, я бы причастился!.. Сволочь ты, Адольфыч, зажал бражку. Отлил бы пару литров?» Адольфыч сделал большие глаза. «Да ладно строить целку! От каптерки такой духан прет. Ну, полтора литра, чё, жалко?» Адольфыч буркнул, что брага еще не выходилась, заиграет в брюхе. Дубино усмехнулся и сказал: «Так Лебедю ты нарочно налил?»
Адольфыч с Лебедевым были друзья, конечно, но Дубино сдуру ляпнул лишнего. Тем более и Лебедев оказался поблизости — и подскочил к Дубино, говорившему все это в своей ленивой манере, лежа на койке, схватил его за грудки. «Чё ты сказал?! Повтори!» — «Отхлынь!» — удивленно ответил Дубино. «Нет! Повтори!» Красавчик Лебедев был не в себе, он в школе занимался гимнастикой и был накачан. Но с Дубино ему явно было не справиться. И тем не менее он лез на рожон. «Да отх-лыннь! говорю», — повторил Дубино терпеливо. «Нет… что ты…» Лебедев не ругался матом, и слышать сейчас матерщину, срывавшуюся с его искривленных губ, было как-то странно. «Ну, корефан», — бросил Дубино, уже злясь и вставая. Но тут в палатку заглянул дневальный: «Шухер!» И следом вошел капитан Анастасьин. Он бросил быстрый взгляд на Лебедева и Дубино.
«Что не поделили?» — негромко спросил он. Оба молчали, Лебедев дышал тяжело, как будто после забега. Он одернул хэбэ. «Я спрашиваю». «Это наше дело», — буркнул Дубино. Капитан взглянул на него. «В этих условиях нет личных дел, — сказал капитан. — Личными делами дома будете заниматься».
Капитан явно не знал, как ему поступить. Отношения с ребятами у него складывались непростые еще с Союза, с Чирчика, где он получил эту роту. Рота подчинялась ему почему-то неохотно; часто с ним вступали в споры; и он старался быть жестче, но иногда перегибал: отобрал, например, дембельские альбомы у четверых дедов, когда они в ответ на требование заниматься наведением порядка в палатке, а не художествами, ответили, что им уже не положено. «Ну так я отложу ваш дембель!» — пообещал он. Адольфыч этот акт так определил: «Мракобесие». Четверка ожесточилась. Это были Дубино, Лебедев, Адольфыч и гитарист Прасолов.
«Слишком он задуманный», — определил Горинча. Да, Анастасьин скорее походил на учителя, но дослужился как-то до капитана. Но мне он чем-то нравился. По-моему, глаза у него были цвета нашего северного ветра над Вяткой. «Мы еще не при коммунизме живем», — ответил Дубино. Анастасьин взглянул на него ясно и спокойно сказал, что в таком случае рядовой Дубино отстраняется от общего дела. Дубино побледнел, только прыщики пунцовели на его щеках. «Вы остаетесь в расположении», — добавил Анастасьин. Глаза Лебедева торжествующе сверкнули. Дубино растерянно заморгал. Он хотел что-то сказать, но передумал, лишь сжал губы и тяжело сел на койку, так что пружины взвизгнули. Анастасьину это не понравилось. Вообще-то, по уставу, на кроватях солдату разрешалось только спать, а не сидеть, и все прекрасно знали об этом. Капитан еще мгновенье медлил, но не потребовал встать, прошел дальше, оглядывая палатку.