Это было как впервые открыть глаза под водой. Как увидеть объемную картинку в стереоскопическом журнале.
— И убери в холодильник соленый суп. А то утром будешь есть солено-кислый, — забила жена.
Он не понял, не осознал. Забыв дышать, он усиленно, разрастаясь внутрь, смотрел. В эту минуту он чувствовал себя центром-точкой чего-то огромного — воткнувшись в Романчука, циркуль бытия, откалывая глыбы графита на горизонте, вычерчивал окружность возможного познаваемого.
“Ах ты, маленькая, — все же временами проносилось в голове, и это омрачало радость, но чуть, облачком. — Ах ты...”
Легко вычленяя глазами овал, квадрат и трапецию из пуфа посреди пола, играючи разъяв в гамму и простые линии, Романчук прикидывал, на сколько тонов станет бледнее его цвет при дневном освещении и какой оттенок получится, если сейчас бросить на пуф газовую косынку жены. А если утром? Не забыть учесть голубые утренние тени... Он становился гроссмейстером цвета.
— Не спокойной не ночи, — сказала жена, закрывая ноутбук. Ей было обидно нереагирование Романчука. — Ты проснешься, а я не буду с тобой разговаривать. Ты позвонишь с работы, а я не буду с тобой разговаривать. Ты придешь с работы, а я не буду разговаривать!
Ночью между ними ворочалась обида. Жена прижималась к стене, чтобы не прикоснуться к Романчуку. Романчук балансировал на другом краю, обнаруживая и разлагая цвета на черной изнанке век. “Когда я сделаю это...” — пришло запоздавшей электричкой.
Назавтра в городе обнаружилась уродливая сутулость фонарей, расхлябанность домов, непрямизна их стен. Все столбы по улице оказались чудовищно неперпендикулярны, и их неприкаянные тени с утра до ночи бродили вокруг, стыдясь солнца. Собаки бегали как-то особенно выпукло, блестя языками. Капли ночного дождя на стекле дали заметить цветовое родство с ртутью. Романчук обрел новое зрение. Он осваивал его постепенно.
Странно, с детства неплохо рисовал, но как бы не видел цветов — было неинтересно. Вот серый, простой карандаш по белой бумаге... Сейчас он спохватился: какая белая! Бумага или серая, или голубоватая, или сжелта; и несерость— непростота— “простого” карандаша нравилась ему, а его серебристый отлив — под белым, желтым, оранжевым светом лампы! Это же...
Теперь у него было три работы. Архив, знание травы и эта. Он качественно делал эту работу — смотрение вокруг.
— Юноша, ты решил стать знатоком травы? — спросил сегодня Копейцев, удачно разминувшись в коридоре с Романчуком, язвительно усмехаясь. — Ты далеко пойдешь, юноша. Только, юноша, уходил бы ты отсюда, пока не поздно. Архив — Титаник старости. Тебе лучше быть в другом месте, — и зловеще подмигнул красным глазом.
Несомненно, Копейцев знает о заговоре Архива. Копейцев — идеальный человек, третья попытка Господа. Бог сделал Копейцева достаточно твердолобым, чтобы не слушать трепотню женщин; достаточно толстокожим, чтобы, в случае чего, о его ладони ломались гвозди. Он ненавидим, как пророк и заслуженный пенсионер. Он ходит из кабинета в кабинет, чуть наклоняясь вперед и выпятив тощий зад (у него поясница), и учит, доводя до слез женщин.
— Дорогуша моя-а-а, — говорит Копейцев, сунув руки в карманы. На руках его стареет шерсть. — Что это у тебя на столе за зиккураты? Ты копишь документы на макулатуру? Ну-ка...
Копейцев приходит и уходит когда угодно, как сын божий. Щурясь от света и близорукости, Копейцев идет на работу и с работы, помахивая рыжим портфелем, и солнце восходит из одного его кармана и садится в другой.
— Вы знаете траву. Какого цвета трава? Какой зеленый изначальный? — обмерев, спросит Романчук завтра.
А сегодня он будет до шести. Будет смотреть в окно, пока Хозяйка не пройдет по дороге, тяжело, мудро и неспешно, оставляя на дороге инфузории-туфельки; иногда в платье, иногда в джинсах — ей хорошо. Откроется и закроется дверь возле фиолетовых ставней. Потом он будет смотреть на облака, называя цвета, и ждать — вдруг зажжется свет. Вдруг из дома выйдут — нарвать ранеток, сбить росу с травы, тряхнуть тяжело волосами...
Что это? Трогается? Архив трогается, распуская на асфальте паутину трещин?
Нет, это просто плывут куда-то разноцветные облака.
Не было никаких конвертов. В день получки Татьяна Без Отчества долго ругалась за дверью с Копейцевым, а потом вышла вся красная и, натянуто улыбнувшись, ущипнула стоявшего в очереди Романчука за пиджак.
Жена была холодна с ним три дня... или четыре? Она уже не сердилась, но делала вид, он улыбался, хотя сердился; было у него внутри что-то мстительное, и он не шел на сближение, будто по рассеянности; надолго уходил в себя и смотрел — так много надо было обойти и увидеть.
С зарплаты он подобрал в магазине новый комплект одежды, весь на тонких цветовых оттенках. Новые ботинки. Жена удивилась и нахмурилась, неверно истолковав, нюхала одежду, искала волоски и вечером же сделалась ласкова.
— Давай больше не будем ссориться, Димчук, — сказала она жалобно, оплетая собой Романчука. — Мне так плохо. Мы такие с тобой дураки, Димчук!
— Мы паразиты, — согласился Романчук, оплетая собой жену. Так же как при ссоре он не особо огорчился, сейчас он почувствовал, что не слишком рад примирению, и это огорчало, но тоже — так...