“О” — “Ю!” Звучат часы: “О” — “Ю!” Ночь пахнет, полна запахами снаружи и изнутри, дерева-тепла здесь, внутри, и холода-сырости — там. Холода-сырости, но весенних, столь отличных от холодного ломовища зимы. Сейчас нежные туманы стелются низом рощ, по снегам текут туманы, меж елок текут и берез....
Значит, звуки. Звуки и были событием этого дня, до этого, выходит, наполненного не-событиями. Да-с, а ты не догадывался? Выходит, с того момента, как ты (я) проснулся, до того момента, как услышал тягучие песни дверей, и шум шагов кота влюбленного по листьям, и эти колокольцы весны в роще, ничто и не было настоящим за весь этот день? Выходит именно так. Исключая, быть может, только взгляд, который я бросил дочери, Сашке, когда вынужден был одеться и уйти; когда я надевал куртку, а она смотрела, и я кинул ей взгляд, что все нормально, ничего не изменилось, оттого что мама все же предпочла уйти в истерику, а папа взял и ушел. Да, ничего настоящего больше не было, хотя колокольцы — они замолкли теперь, уже без двадцати два, хотя железо все еще шуршит, ерошится во Внукове — то ли на станции, то ли на аэродроме. Ох, и мало же времени отводится душе, чтобы быть с собой в ладу... Но тогда почему не уйти навсегда? Не-ет, дело не в привычке.
Просто ты боишься, что там, с другой женщиной, которая образуется когда-нибудь, тебя не поймут гораздо раньше и гораздо глуше, на глубине гораздо меньшей, не поймут, чем это бывает в моменты непонимания с женой. То есть она делает вид, что не понимает, только когда мы ссоримся, а так — можно дойти до глубочайшего понимания, до всеобъемлющего понимания, которое и в самом деле глубоко, до такого понимания, которого ты один не в силах достичь, до прорыва, до офигительности и головокружения… Поэтому двое и живут, что бы ни разделяло их. Но много ли их было, этих пониманий, ты спросишь? И эта пытка, которая продолжается с лета, — сколько ее еще терпеть? Столько, сколько находится еще пониманий. Ведь они были, большие понимания: этот дом в Саратове,
в котором мы как будто бы прожили целую жизнь,этот лед Волги, весь пронизанный капиллярами солнца, — просто вода и преломление света — но какая драгоценность! И главное, я чувствовал, что приезжать мне туда не надо. Но не учел, что будет еще день, когда мне придется уезжать — и она пойдет провожать меня — и вот тогда будет настоящее счастье. Так что ж мы любим? Эти жуткие моменты, когда...
Да, иногда именно в эти моменты мы и узнавали наконец друг друга.
Мы любим расставания.
Увы, какая горестная доля.
И это именно доля, по-гречески неумолимо навязанная. Долю можно только изжить. Мы изживаем долю с помощью друг друга.
“О” — “Ю!” “О” — “Ю!” Опять... Три часа. Они все еще поют о любви друг к другу. Ночь стала гуще... Прозрачность исчезла. Я выхожу в сад. Каждый мой шаг по снегу, словно по рассыпанному стеклу, оглушителен. Почему, когда уходишь, так хочется крикнуть: не покидай меня?! Ведь это не я ухожу, это ты уходишь... Или нет: стой! Стой! Отсюда начинается раздельный путь, и я ухожу, и ты уходишь…
На поле в складках бурой весенней земли покоится белое ледяное тело пруда; ледяная рыба пруда; ледком подернута грязь дорог, желтой стернею путь шуршит под упорным течением ветра. Не приходите никто, мне хорошо в ледяном течении. Хотя желанье разделять обретенное первично.
Но пасмурный поток навстречу льющейся погоды, но сухие шаги по шершавой стерне... В роще тут дерево, возле которого ты стояла, прижавшись щекой. Тогда казалось, что конец уже подступил и слов больше не будет. Однако ж сыскались слова, и, может быть, самые главные. О любви, о времени, о том, что никогда не пребывает неизменным. Побеги нарциссов кажутся черными этой стылою ночью; лишь новое утро наполняет их нежно-зеленым светом. Жаждал раскаяния, наполнения светом тоже: вовнутрь не пускает мрак. Засов на церковных дверях, сторож курит за оградой, в кронах лип несколько птичьих гнезд треплет суровый ветер.
А я хотел тепла горячего воска, запаха горящей смолы-ладана, искал раскаянья и прощения. Искал раскаянья, ибо проклятье во мне: железная стена чужести всему. Почему и плачу, склонившись ко лбу твоему, почему и ищу прощения у тебя, раз невозможно Прощение. Я один. Один. Прости, прости, безмолвно плачу. За что мне я? За что такая пытка собою мне уготовлена, насколько помню себя? “О” — “Ю!” Перелесок весны, электричка. Колкий холодок переходит в простудный озноб изгнания. Я не хочу. Изгнания из тела не хочу, из мыслей, из наших кружев, сотканных давно и изорвавшихся, как старые силки, из лип вечерней сетки в сумерках серых, из слов, не запятнанных позором. Люблю.
Что значит: люблю? Не разрешенный от греха, в одиночество увожу его, чтобы там вычистить, как дуло старого ружья. Чистым открывается любовь. Много гари налипло. Как же ударить огню? Я бы хотел научиться молиться смиренно в храме; только нужно, чтоб сторож не курил, и замок был снят, и свечи, и белые стены... Я выжег бы дрянь из себя тихим огнем, без надсады, и любовь бы нежно и осторожно светилась, как стрелка нарцисса, проклюнувшегося из-под снега. Как “О” — “Ю!” в перелеске весны.