Говорят, хмель и попа мелет. В тот день второй и последний раз в жизни напился Галерий до увязу. Захмелев, ездил верхом на лошади с гармонью в руках и так орал хулиганские песни, что в соседней деревне, в Лобане, народ подумал — пароход идет по реке. Но с того случая в застолье ума уже не терял, приноровился и завсегда знал меру. Да еще у дедка Ряба стопочку маленькую, особенную выменял. Не раз приступался к старому, заупрос просил: “Подари мне!”. А тот все отнекивался: “Не-е-ет, эта стопочка у меня редкая, оветная. Я в обозе с ней грелся”. В один прекрасный день Галерий Васильевич уговорил дедка — привез ему балалайку из города, — а сам теперь на все гостьбы ходил со своей стопочкой. Мужики, бывало, на пирушке уже с ног валятся, а мастер все трезвехонек, как малосольный огурчик, все гоголем смотрится. Может, за это и полюбила его Валюша — черноглазая фельдшерица с Керосинного бора. Да Галерий другую бы и не взял в жены, насмотрелся, как леспромхозовские девки по самые рассохи в реке да в снегу ползают.
Галерий Васильевич столкнул лодку с песков, ополоснул в реке сапоги и сел в весла. На другом берегу, под высокой красной щельей, стояло у него пяток сеток на белоробыцу, и каждое утро — хошь не хошь — подымайся с первыми петухами и греби за прокормом. Попадаются в основном ерши, сиги и окунь, но в душе-то у Васильевича живет надея на семгу. “Чем черт не шутит, — думает он, приглядываясь к противному берегу, — авось ульнет какая-нибудь дуреха в сеточку”. Правда, лето сейгод вышло не семужье, мужики с ног сбились, ночи напролет из карбасов не вылазят, изорвали все поплавни на задевах, а красной рыбки словно и не было
никогда. Но разве приструнишь рыбацкое сердце? Позабыв вчерашнюю неудачу, мужики уже опять толкутся возле реки. Вон, у самых створов, тралят тоню два карбаса из Черсовой. В том месте Рудька Назаров из вредности утопил задний мост от “уазика”, чтоб не плавали у него под окнами, и рыбаки теперь маются, вытягивая ржавую железяку на берег.
Откуда-то сверху, от дальних речных истоков, из-за леса, наносит легкий туманец. Он стелется над водою, наплывая с течением, цепляется за приречные кусты, клубится и густеет, похожий на белые взбитые пуховики или снежные забои. Такие сугробы наметает тут по обычаю в феврале, на Николу Студеного, и тогда уж не пройти и не проехать в здешних белых лесах и пустынях. В звонкой тишине, готовой нарушиться в любой миг, томится, кажется, весь мир, и только чудится иногда, как где-то там, за высоким сосновым бором, скрипят охотничьи кунды и хлопается с веток снежная шапка, сбитая пугливым лосем. Река в этот утренний час тоже белая, как зимою. Она струится в туманной кисее смиренно и тихо, словно в сладком сне, но от невидимых речных створов доносится волшебным эхом плеск волны, глухие удары весел о воду и хрипловатые сердитые голоса мужиков.
Васильевич подплывает к своим рыбацким угодьям, выкидывает якорь и начинает смотреть сетки. Этих рыбалок у него было великое множество. И какие уловы случались, какие попадались заломины в поплавень, а нынче в бережные сетки улипло лишь с десяток четвертных окушков, да парочка покрупнее, да несколько сорожин и ершиков, да пяток блескучих светлых сигов. В тихой потайной кулижке, где наособицу была выставлена последняя сетка, запутался в ячее белый хариус. Он-то и заставил ворохнуться рыбацкую душу и скрасил небогатый уловец.
“Пошто оно рыбы-то нет? — раздумывал Галерий Васильевич, встряхивая над водой сетку. — Вроде полнолуние, должна бы идти. Так опять пронос, вода сыграла. Или медведь ее что ле выловил?”
Васильевич усмехнулся, вспоминая давнишний дедков рассказ. У того на речке Нырзанге в хорошем месте ез стоял, а как ни придет его смотреть-— верша всю дорогу пуста. Дедко поначалу грешил на погорел. Деревня у них ближняя, думал, они рыбу таскают. Стал караулить и однажды ночью увидал медведя. Тот зашел в реку, снял сверху палку, чтобы верша всплыла. Вынес ее на берег, вытянул деревянную втулку и, приподняв вершу, вытряхнул всю рыбу. Отведав улова, хитрован-потапыч осторожно подхватил вершу лапами и… снова поставил ее на законное место в реке. Иван Петрович на своем охотничьем веку видывал всякого: был мят и царапан медведицей, дома на цепи держал живую росомаху — из соседних деревень народ дивиться ходил, — но такого чуда еще не встречал. Ненароком он кашлянул и обнаружил себя в засидке. Медведь взревел, встал на задние лапы и пошел на охотника. Дед вскинул ружье, выстрелил зверю в грудь и убил его наповал. При деле да при случае Иван Петрович любил вспоминать эту историю. “Ты подумай-ко, — повторял он свою падейку внуку. — Медведь-от схоронится в кустах и наблюдат, как я вершу с места на место переставляю. Все ведь заприметил и запомнил хитрован, и все делал так, как человек. Это нать же такому быть? Скажи кому, так не поверят!” После рассказа, особенно если загодя закинута за воротник рюмочка, Иван Петрович приваливался на койку и вспоминал свою любимую плетенку, которую напевал, когда у него случалось хорошее настроение:
Из-за лесу, из-за гор