— Я не был на Белорусском вокзале. — Я пододвинул бумажку, прочитал. В ней стояла фамилия какого-то Денежкина, рядового.
— Это не моя фамилия. Моя фамилия Бабченко. И я — старший сержант.
— Да? — Он взял лист, уткнулся в него взглядом. — Да, правда…
Не твоя.
Взяли меня утром этого же дня, в комендатуре, куда я пришел отметить отпускной билет. Отпуск получил благодаря старшине — у меня умер отец, и он выбил мне десять дней. Сразу с самолета я поехал в крематорий, в кирзачах и форме. Успел как раз к моменту, когда гроб с отцом опускали в печь. От жара под китель заползали вши.
Вечером обострилась дизентерия. В полку дристали все, но там постоянное напряжение не позволяло организму сломаться окончательно. Дома же открылось сильное кровотечение. Когда я в очередной раз забрызгал туалет кровью до потолка, мама вызвала “скорую”. Последняя стадия острой инфекционной дизентерии. На кишках уже образовались бутоны язв. Срочная госпитализация. Перемыть все с хлоркой и никого не впускать.
В больнице я пролежал всего сутки. И хотя она больше походила на следственный изолятор — решетки на окнах, металлические двери, охрана, выход в город строго запрещен, инфекция и отдельный сортир на каждую палату, — но я умудрился сбежать по поддельному пропуску одного выздоравливающего. Прошел посты охраны, сиганул через забор и свинтил.
У меня было всего десять дней, и провести их на больничной койке было бы глупо. О здоровье в такие моменты не думаешь. Просто не веришь, что оно тебе понадобится. Будущее определено, и кроме войны в нем ничего нет. Кровавая дристня по сравнению с этим — такая мелочь...
Да и потом, лечиться — значит загадывать на будущее. А это опасно. Война очень тесно связана с метафизикой. Нельзя выигрывать постоянно. Лучше постоянно проигрывать. Чтобы в итоге выиграть один раз, но в главном. Поэтому — чем хуже, тем лучше.
Хотя таблетки, которые прописали в больнице, я все-таки ел. Чтобы совсем уж не свернуться в трубочку.
Отпуск я, конечно же, просрочил. Дней на десять. Из Моздока в 96-м вообще никого не отпускали, потому что назад не возвращался никто, а если и возвращался, то месяца через четыре, не раньше. Я же перегулял всего десять дней. Даже говорить не о чем.
Но в комендатуре посчитали по-другому. Капитан, которому я протянул в окошечко отпускной билет, вместо того чтобы просто шлепнуть печать, спросил, почему я задержался.
Я протянул справку о болезни — мне ее выписала наша участковая. Капитан взял документы и куда-то ушел.
Вернулся он минут через двадцать.
— Пойдем со мной.
Мы прошли вглубь помещения, пересекли дворик и через черный вход вошли в другое здание. Длинные коридоры, кабинеты. Остановились в большом холле, с огромным красным ковром и дубовыми панелями. Все по-генеральски величественно. Всего одна дверь. На ней табличка “Комендант”.
— Жди здесь, — сказал офицер и, постучавшись, вошел.
Вышел он довольно быстро.
— Все в порядке, товарищ капитан?
— Да. Все в порядке. Пошли.
Мы опять прошли длинными коридорами, но на улицу уже не вышли, а спустились в ярко освещенный подвал.
За длинным бюро сидел еще один офицер спортивного телосложения, в парадной форме. За его спиной что-то записывал в тетрадку солдат.
Капитан протянул офицеру мои документы:
— Вот, держи. Еще одного лыжника поймали.
Я все еще ничего не понимал. Ждал, когда они закончат свою бюрократию и отпустят меня наконец. Сразу из комендатуры я собирался на вокзал за билетом до Прохладного. Там пересадка на кукушку и в Моздок. А оттуда колонной в Чечню.
Офицер мельком глянул военник, отпускной и справку. Потом коротко бросил:
— Шнурки, ремень и смертник на стол.
Смертник висел у меня на шнурке из бушлата — длинном и прочном. “Чтоб не повесился в камере” — мелькнула мысль. Начало доходить.
— Товарищ капитан, я ж не лыжник. Я ж сам пришел, вы же видели… Я ж обратно еду!
Капитан уже уходил по длинному коридору.
— Товарищ капитан! Вот же справка! Я ж обратно еду! Что ж вы делаете!
Капитан дошел до поворота. Его быстрые шаги гулко отдавались от стен.
— Товарищ капитан!!!
Он так и не обернулся.
— Сержант, ты что, не понял? Ремень, шнурки и смертник на стол! — заорал офицер за стойкой. Лицо его исказилось яростью. Солдат над тетрадкой склонился еще ниже. Сейчас начнет бить. Такой не церемонится.
В голове роем вились мысли — объяснить, рассказать, у меня ведь отец умер, дизуха была, кровью дристал дальше, чем видел, вот же справка, косить я не собираюсь, я ж обратно еду. Сам! Я даже не долечился еще! Происходящее я осознавал не до конца.
Глядя офицеру в глаза, снял смертник, положил на стол.
— Шнурки!
Присел, развязал шнурки.
Поставили лицом к стене. Руки за спину. Открыли камеру, которая была тут же. Завели внутрь.
Пожалуй, впервые за всю службу я испытал острейшее унижение.
Меня били много раз — но именно били. Это не лежало в области морали. Просто там так было принято. Там так разговаривали. Тумаки были катализатором для произведения каких-либо действий, вот и все. Никто меня не чморил. К тому же те люди находились со мной не просто в равных условиях, они прошли большее, чем я. И их превосходство давало им моральное право бить. По крайней мере, так казалось тогда.