Он изменился: похудел, лицом обрезался, крючковатый нос торчит в черной щетине — ни дать ни взять карга.
— Ты чего на костре кашеваришь? — удивился я.
— С дымком слаже, — посмеялся Каргин и объяснил: — Газ кончился. Все баллоны пустые. И некогда съездить привезть. Все — в одни руки, прямо на разрыв, — пожаловался он. — Рыбы надо поймать. Это — ночь. А утром коров доить, прогнать в стадо. Молоко тоже не кинешь, его надо в дело произвесть: перепустить на сепараторе, вскипятить да заквасить. Куры, гуси, поросята гогочут да юзжат, жрать хотят. Кошки и те мяучат. И рыба с ночи лежит, ее надо посолить. А огород?.. Он хоть и не гавчет, но просит рук. Копай, сажай, пропалывай, поливай. И все — в одного, на разрыв. Ты ведь слыхал, наверное, чего моя женушка удумала? Стала городской. Доумилась! Наотруб от хутора. Как от берега веслом отпихнулась. Устроилась в поселке, при конторе. Сидит там как врытая, — по-детски жаловался он, а глаза светили печалью, — сюда — ни ногой и сынов не пускает.
Жалко мужика. Помочь ему нечем, хоть послушать, пусть выговорится. Присел я на чурбак, внимая нехитрой повести.
Тихий зеленый двор, летняя теплынь, клокочет в котле пахучее варево. Высокое небо, речная вода недалеко, пресный дух ее слышен; поодаль — приречные холмы да увалы, а меж ними — просторный луг. Птичий переклик, пересвист да щебет, далекое кукованье. Рай земной…
— Ты нашу жизню видишь. Особенно летом. С утра до ночи как на точиле. А без этого как? От чего живем? От земли, от скотины, от птицы. Дом в поселке, он — не с неба упал. Он — отсюда. Старался, дурак, чтобы дети — при настоящей школе и чтобы не по чужим углам, а в своем доме. И себе — к старости. Но это — в старости! А ныне-то мы еще — в силах! Надо пахать и пахать: скотина, птица, огород, сады… Чесноку одного насажал полгектара. Он — в цене, тот год я его килограмм пятьсот продал. В магазины сдавал по двадцать, по тридцать рублей. Я для него еще земли припахал. Но его надо вырастить. Теперь — самая работа. А она все кинула. Она и раньше не больно старалась: там присядет да там приляжет. То жарко ей, то пыльно, то не с кем поговорить. Веришь?! Тоже — беда. Поговорить не с кем! А чего говорить, когда надо работать! Трудиться надо! Самая пора… А ее лишь успевай подгонять. А теперь ей вовсе курорт: в конторе день отсидит с разговорами — и домой, на диван. Там ни поместья, ни скотины нет. Ни комарей, ни мошки, ни пыли… Глаза — в телевизор, и все дела. И сынов настроила против. Старший пришел из армии: могутной, ему ломить да ломить, как борозденому быку. А он — в охранники, на почту. Сиди день-деньской да в носу ковыряйся... Не диво ли! — всплеснул Каргин руками, а в светлых глазах — изумленье и боль. — Меня посади на стулец, я часу не просижу. Сразу все заболит. А они вроде родились с этой стулой. И говорят: мы работаем, нам некогда к тебе приезжать. А я — на разрыв. Туда-сюда кинулся, а руки одни. Потому и костер, и казан, чтобы доразу всех накормить: собак, и кошек, и себя. За газом некогда сбегать. А она теперь — на диване, довольная, сериалы глядит…
Посидел я, послушал, от горячего хлебова отказался.
А во дворе у приятеля, где гостевал я, затеялся давний спор: кто прав, кто виноват…
— Башкой надо варить, — сурово постановил мой приятель, — а не поваживать. Меньше харчей возить. Каждую неделю везет и везет. Мясо, рыбу, сметану, молоко, картошку-моркошку — весь ассортимент. У машины аж рессоры лопаются. Сам Карга на балык высох, а на Каржихе уже шкура не сходится, аж трещит. Неделю бы, другую устроил им пост. И прижмут хвост. Враз бы на хуторе оказались, и Маня, и сынок преподобный, охранник…
— Маня мне лично сказала, — перебила своего супруга хозяйка. — Пусть не возит! Корки буду глодать, а сюда не приеду. И детей не пущу. Только в поселке. Никакого хутора.
— Тоже он сам виноват, башкой надо варить, кидать наперед, — не сдавался товарищ мой. — Кто дом в поселке построил? Сам Карга. Мебель купил, хвалился: диван и кресла мягкие, телевизор японский. Вот они теперь в мягких креслах телевизор глядят, а он день и ночь пашет, как карла. Нечего было строить. Здесь бы жили и никуда не делись.
А у хозяйки было иное мненье:
— Молодец, что построил! Об детях думал, об жизни. И правильно, что Маня уехала. Она пока не старая, устроилась на работу, для пенсии стаж идет. И сыну пусть не сразу, но хорошую работу подыщут. И женят, найдут невесту. Потому что у нас и людей уже нет, одни козы, скоро не говорить будем, а мекекекать. А младший сынишка у них способный, Маня хвалилась, учится хорошо. Вот и будут как люди жить…
— А мы не живем как люди? — Вопрос вроде спокойный, раздумчивый, но после него — взрыв:
— Нет! Не живем!! В навозе копаемся, как жуки! Из коровьего катуха — в свиной! От свиней — к курам! Из дерьма — в дерьмо! Все вокруг — дураки! Только мы — умные. Разве одна лишь Маня уехала? Тоня Калинкина где? Раз в месяц своего проведывает?
— А Калинкин сказал, что останется. Не уедет.
— Куда он денется? Кум Павло тоже гоношился, когда Фрося уехала. Побичевал полгода — и на побег потянул, да еще рысью. А Калинкины уже скотину всю продали, двенадцать голов. Коровенку оставили. Он тягает ее за титьки, матерится. К осени надоест — увеется.