— Это вы тоже сами видели? Поразительно! Да в вас пропадает талант романиста. Займитесь литературой...
— Врете вы, — отметает он мое предложение. — Литература не бывает о подобных мерзостях. Тем более о пчелках-бабочках...
— О чем же бывает литература?
— Литература — это о другом. — Мрачно вздыхает и погружается в созерцание пустого стакана.
Пора, пора уходить. Подняться и уйти.
— Знаете что? — сменяет он гнев на милость. — В самом деле, послушаюсь вас, сочиню фельетон. Вдруг господа издатели смилостивятся и опубликуют? А вы по такому поводу угостите меня кружкой настоящего пива! Не этой дряни. Голова после вчерашнего гудит, а я, как вы, верно, заметили, не при деньгах. Павлинка держит в ежовых рукавицах — хотя, вероятно, по-своему права...
“Половой, пару пива!” Полового не водится — только серенькая девчушка. Такие девушки по ночам должны превращаться в сереньких мышек и грызть “пасту”.
Я раскрываю кошелек и выкладываю на стол бумажку.
— К сожалению, я должна уходить. А вы возьмите себе пива и постарайтесь все-таки купить этот самый соус, за которым она вас послала. И передавайте ей привет.
— Соуса не куплю и привета этой стерве не передам! — капризничает Пятиведерников. — Интересно, держат эти сволочи хоть какое-то приличное пиво? Благосостояние...
Я оставляю его слова без внимания, подымаюсь и огибаю увитую зелеными сердцеобразными листами декоративную перегородку.
— Благодарствуйте! — спохватывается он, когда я нахожусь уже по ту сторону преграды, и тут же на моих глазах как ни в чем не бывало, без малейшего смущения перемещается за столик бородатого старичка. Ловок, прохвост! И тут пристроился.
— Не забудьте про соус, — напоминаю я сквозь зеленую завесу.
8
Десять дней после маминых похорон отец провалялся с высокой температурой — может, простудился на кладбище, а может, это было то, что в старину именовалось нервной горячкой, — врачиха из поликлиники не смогла в точности определить, но в любом случае велела принимать пенициллин. Пенициллин тогда прочно вошел в употребление и сделался панацеей от всех хворей.
Вместе с отцом, почти в тот же день, занедужил и товарищ Сталин — по радио передавали бюллетени о состоянии его здоровья, но ему, в отличие от отца, пенициллин не принес желанного облегчения.
Товарища Сталина положили в Мавзолей на вечное обозрение, а отец, бледный и худой, с поникшими, поредевшими кудрями, встал с дивана и отправился к себе на завод. Мама волновалась напрасно: никто его ниоткуда не выгнал и не уволил, он, как видно, был неплохим специалистом и к тому же выглядел неотразимо: мужественный, уверенный в себе, преданный делу руководитель.
Истерика на кладбище забылась. Он снова был серьезен и деловит — заслуженный авторитет, и к тому же бросил пить. Может, не совсем бросил, но сильно умерил дозу. Полтора года почти не пил. Перевыполнял план и украшал своим портретом Доску почета.
Мы жили дружно. Он по-прежнему спал на диване, а я завладела маминой кроватью — с провисшей сеткой и толстой бабушкиной периной. Бабушка притащила ее из Несвижа маме в Ленинград — в единственный свой визит к дочери-студентке. Еле доволокла, настоящую местечковую тяжеловесную перину, чтобы маме было тепло и мягко в чужом холодном северном городе. И мне теперь было тепло и мягко на этой улизнувшей из алчных лап немецко-фашистских пособников — благодаря бабушкиной самоотверженной материнской любви — пуховой перине. Пружинная сетка почти касалась пола, я сворачивалась в ней клубочком, как в гамаке, и мне было так хорошо, как будто я маленькая-маленькая девочка и нежусь на руках у мамы или бабушки.
Отец по-прежнему бывал дома редко, но деньги приносил, и я как умела поддерживала наше хозяйство. Я стала водить к себе подружек, чего прежде, при маме, никогда не делала. Даже угощала их иногда вожделенными деликатесами: шоколадом и апельсинами. В тот год вдвое снизили цену на апельсины. Я становилась все старше, скоро, в мае, мне должно было исполниться четырнадцать. Я заняла второе место на математической олимпиаде нашего района. Отец гордился мной. Многие мои одноклассницы уже вступили в комсомол, но я почему-то не стремилась. Идейных расхождений с советской властью у меня не наблюдалось, но мне сильно не нравился секретарь нашей школьной комсомольской организации.
В тот день нас задержали в школе, после занятий было какое-то собрание, придя домой, я, до ужаса голодная, сжевала ломоть черного хлеба, посыпанный крупной солью, и занялась приготовлением обеда. Чистила у кухонного стола картошку и время от времени поглядывала в окно — просто так, вдруг кто-нибудь из девочек пройдет по улице. Или из мальчиков — мы теперь учились с мальчиками, мужские и женские школы в тот год объединили.
У нас была огромная кухня — ленинградские коммунальные кухни. Высокое дореволюционное окно. И вот, поглядывая просто так в это окно, я вдруг увидела, как снаружи, на стыке улицы с переулком, на моего отца наезжает грузовик. Отец уверенно пересекал перекресток. Наискосок, по диагонали. Допустим, он не видел грузовика, но как он мог не слышать его? Рамы в окне были законопачены на зиму — в России на зиму законопачивают рамы, — если он не слышал рева грузовика, то тем более не мог услышать моего крика. Хотя в последний миг мне все-таки показалось, что он видит грузовик — видит, но не желает свернуть. Не желает уступить. Высокий, крепкий мужчина. Мой отец. Такой еще молодой. Четыре года войны, и какой войны! Сколько пуль небось просвистело рядом, сколько гранат разорвалось, сколько упало снарядов, и он, несмотря на это все, остался жив, цел и невредим, а этому грузовику позволил себя убить. Соседки долго потом обсуждали эту несуразность. Они тоже видели — многие видели: коммунальная квартира, пятнадцать комнаток, многие от нечего делать глядят в окно... Да, необыкновенный был человек.