Гора горбатилась справа от насыпи. На скале (самый верх горы) и сейчас болтался, покачивался ветерком зек, спущенный на веревке. Метров десять — одиннадцать. Веревка не была длинной. Выбивали самый низ буквы, подошву. За свои трудовые полтора часа — выбоина, щербатина на камне. Величиной с банный таз… С тропы этот таз виделся мелким пятном. А из лагеря — оспинкой.
Но если напрячь опасливое зрение, чего не разглядишь! Лагерное начальство могло увидеть в выбитой букве замысел куда больший, чем он был у зеков. Начальству виднее. Возможно (и это интересно), что замысел и точно был куда большим. Зеки просто-напросто еще не всё додумали.
Возвращались со скалы, трое или четверо. С крошками каменной пыли в волосах. С часто моргающими красными глазами…
— Ишь грибники! — говорил опер.
Уже издали было видно — буква выровнялась.
Оказалось, у опера можно попросить бинокль. Взять и приставить к радостным глазам. И видеть… Зек придвигался при этом поближе. Знал, что от него воняет. Опер отшатывался. Опер только перетаптывался, ревниво ожидая — вернет бинокль зек? или не вернет?..
Начлаг отбыл, а замначлага на все смотрел с прохладцей. Он, правда, был в тот день утомлен. (Он вернулся с охоты на лося.) Любимые его две собаки отдыхали. Сам отдыхал.
— Ату! Ату их!.. — по-охотничьи грозился он на зеков, когда ему докладывали про скалу. Но при этом смеялся.
Замначлага еще был способен грозно замахнуться — но… не бить. Высвобождение уже шло извне. Правда, зеки не знали. Зеки не знали (не могли знать) невнятицы последних полуприказов из далекой Москвы. Замначлага слушал радио один, приглушенно (по ночам). От зеков скрывалось. И замначлага только тихо изумлялся, как это через тыщи километров одно связалось с другим. Там и тут — совпадало. Само собой. В том-то и дело! Высвобождение шло изнутри. Неостановимо… Бинокль в руках и тряпичный мяч в ногах зека увязывались, становясь чередой… да-да, чередой никем не управляемых изменений. Здешний, свой ход перемен… почти мистическим образом он заставлял если не дрогнуть, то замереть уже поднятую для мордобоя руку опера.
Замначлага — самый старший теперь в лагере. Чином майор… Вызвав Лям-Ляма, он сообщил ему, что отныне Шизо, звавшийся больничным изолятором, «лазаретом», отменяется: зеков там больше держать и наказывать не будут. Ни одного зека. Ни на полчаса… Майор еще кое-что добавил: смотрите, мол, сами! Да-да, сами!.. Разве что сами зеки захотят кого буйного на день-другой поусмирить.
Лям-Лям не знал, что сказать ему в ответ. Заговорил о судьбе. О судьбе-злодейке. В последнее время Лям-Лям совсем поглупел.
Единственный наказанный в те дни зек Балаян по слову майора был тотчас выпущен. Пулей рванулся из изолятора. Едва открыли дверь… Еще на бегу (не добежав до барака) одичавший зек набросился на охранника: дай, дай! Зек с ходу просил, чуть ли не требовал курева (у охранника!). Оравший, матюкавший солдата Балаян (с ума сойти!) был при этом не сбит с ног, не огрет прикладом и даже вовсе не тронут. Свален он был лишь самовольно набежавшей могучей Альмой. Сторожевой собакой вялого реагирования. Небыстрая. И незлая. (Других собак теперь не спускали.)
— Доволен ли? — спросил майор Лям-Ляма. Спросил, как спрашивают пахана.
— А?
— Доволен ли? Может, сам… Может, сам что-то еще предложишь?
Недоверчивый Лям-Лям, потирая болевшую руку, все-таки попросил: пусть проклятущую дверь изолятора приоткроют. Да, откроют… И всегда держат открытой. Пусть там проветривается. Пусть там хлопает и хлопает она (дверь) на ветру — и пусть все видят…
Майор открыл дверь изолятора. Открытой ее оставил. Сквознячок задышал. Дверь мягко ходила туда-сюда. Без скрипов.
Вернувшись в барак-один, Лям-Лям крикнул своим, что изолятора больше не существует. Лям-Лям нервничал. Побаивался, что кто-нибудь из зеков, из своих же, его заподозрит — не сука ли, не ссучился ли пахан? почему все так легко?..
Лям-Лям только разводил руками (одной рукой на привязи) и, оправдываясь, нервно смеялся:
— Я не герой. Я не герой, земляки…
Лям-Лям рассказал, что майор спросил его о второй букве: какую будете бить? какая следующая? — просто интерес ему! — а Лям-Лям как раз забыл. Да, забыл. Букву забыл и само слово забыл. А жаль. Майор — мужик хороший, ему сказать бы можно…
Хмурые лица зеков разгладились: изолятора нет — радоваться, падлы! Надо радоваться!.. Лям-Лям же клялся, что вспомнит слово и сам пойдет с ними вместе бить следующую букву на скале. Хоть бы и с вывихнутой рукой, хоть завтра…
— Если не вспомню — Туз вспомнит. Обязательно.
— Туз?! — Зеки захохотали.
Очередная перемена (но неизвестно какая!) уже ожидалась. Вот-вот… Уже толчками. Уже лихорадилось где-то близко, рядом с их бараками. Возле их нар… Но что? что такого (после отмененного изолятора) могли им еще сказать или еще сделать?.. Ждали… А тут еще старый Клюня, с оборванным ухом, опять твердил, что он чует, чует! не сомневайсь!.. На нарах, укладываясь спать, зек бормотал себе под нос: это она, она, она, воля! житуха! лафа! халява! — это она лихорадится сквозь житейский сор, это она продолжает из воздуха, из леса, из черной земли пробиваться к ним — к зекам.