И, листопад принимая
В чаши своих площадей,
Город лежит, как Даная,
В золотоносном дожде.
Миф об оплодотворяющем золотом дожде Зевса гораздо оптимистичнее (ровно наоборот) рисует золотую осень в Ленинграде, восстанавливающемся после блокады. Скорее всего, Мандельштам вдохновился эрмитажной картиной Тициана (на картине Рембрандта дождя нет). Причем тот же мифологический сюжет связан с золотой осенью в другом стихотворении, где есть метафора «листья — монеты»:
Осень. Босая осень
В шкуре немейских львиц,
В перьях их медных сосен
(Стрелы Стимфальских птиц).
Ветер монеты сеет…
Осень. Даная. Миф.
Гривы садов лысеют.
Ржет полуночный лифт
[39].
В этом случае мифологические ассоциации внесли путаницу. Неуязвимая шкура немейских львиц по классической версии мифа — шкура льва, сосны подобны оперенным стрелам, которыми Геракл убил стимфалийских птиц, однако осень кажется слишком суровой и воинственной на фоне оптимистичной истории зачатия Персея. Путаницу снимает столкновение мифа с советской повседневностью в финале стихотворения (такой же конфликт — в концовке процитированного выше стихотворения о Свечном переулке).
Обе версии «Новой Голландии» полноправны, так как Мандельштам, не печатавшийся в официальной периодике, не опубликовал этот текст в окончательной редакции и не сообщил авторскую волю иным путем. Второй оптимистичный вариант отменяет бодлерианский элегизм, но синестетический исторический пейзаж с той же динамичностью, которую Бодлер искал в поэтическом переживании, вдохновившись живописью Делакруа, связывается теперь уже с мифологической аллегорией. Это стихотворение-прогулка не предполагает однозначности, противоречащие друг другу концовки уничтожают возможность высказывания. Но все же очевидно, что ускользание реальности в мифологию внушает оптимизм, тогда как подсматривание за историей в современности приводит Мандельштама к фантазму и иронии.
Эта дружеская прогулка (вероятно, с Анри Волохонским) — одна из возможностей сохранить частный опыт в обществе, навязывавшем человеку коллективность. Как и в «Лебеде» Бодлера, искусство здесь побеждает политику в том числе потому, что тоталитаризм, привлекая людей к общему делу, создавал экзистенциальное напряжение в сфере частной жизни, повышая и без того немалую ценность индивидуального художественного жеста. Чем монументальнее становилась официальная культура, тем отчетливей была необходимость личного в искусстве. Большой советский стиль порождал интимность в культуре, и «Болтай-ка» еще в годы борьбы с космополитизмом одной из первых в СССР обнаружила художественную и политическую ценность частного и маргинального опыта. Именно с этой группы начинается история неофициальной культуры в Ленинграде. Уходя от парадных проспектов на задворки модернистского Петербурга, «арефьевцы» возвращались к главной исторической проблеме советского проекта, которая так и осталась нерешенной, — несовместимости индивидуальной свободы с общим благом. Накануне «оттепели» и в начале хрущевского природа старый город был идеальной эмблемой этого противоречия. «Болтайки» уводили политику из пропаганды в частную жизнь.