Я надеялась, по крайней мере, что первая неудача охладит нежное чувство его ко мне и мы лишимся удовольствия видеть его в скором времени в Скорлупском; но поэт думал иначе, и – о несчастье! – едва мы вышли из-за стола, как знакомая коляска подъехала с ужасным звоном к крыльцу, а за нею еще экипаж и еще – значило, вся семья. Как водится, сначала крик, потом шумный и всеобщий говор, поцелуи, нежности и обед со всеми суетами, со всеми беспорядками и неудачами… Нет, друг мой, и деревенская жизнь имеет премного неприятного; одного подобного соседства слишком достаточно, чтоб бежать, не оглядываясь, не только обратно в столицу, но и на край света. Не знаю, предубеждение ли, последняя ли глупость Купера и его матушки, но в этот раз и сам поэт и Антонина показались мне еще приторнее, еще несноснее; я дала себе слово ни мало не женироваться с ними, хотя бы от того последовал совершенный разрыв.
– А я к вам с просьбою, mon cousin,[40] – сказала Агафоклея Анастасьевна, обращаясь к папa, – племянник мой, прибывший издалека, просит у вас позволения поохотиться некоторое время на ваших дачах. Он премилый человек, друг моему Куперу, был военный, да оставил службу по домашним обстоятельствам и поселился в деревне; у него душ двести, – прибавила Агафоклея Анастасьевна, бросив на меня косвенный взгляд.
Отец, разумеется, отвечал, что очень рад; а я не выдержала и, с намерением побесить гостей, заметила папa, что право охотиться в лесах наших предоставлено Старославскому и что разрешить другим может один он… Нужно было видеть, какой эффект произвели слова мои, не только на старуху, не только на Купера и Антонину, но на самых меньших членов семейства.
– Mais qu'est се que c'est vraiment que се Staroslavsky?[41] – шипела одна.
– Mais c'est un trouble-fкte que cet homme![42] – кривляясь, говорила другая.
Купер в это время кусал губы и лукаво переглядывался с Антониною, которая рвала на себе косынку, бледнея от злости. Отец, погрозив мне украдкой пальцем, успокоил общество, уверив, что Старославский, без всякого сомнения, почтет за удовольствие быть в числе прочих охотников и даже предложит свои дачи…
– И болота, – прибавила я, взглянув на поэта, лицо которого вспыхнуло.
– Но сын мой не стреляет, графиня! – перебила Агафоклея Анастасьевна язвительным тоном.
– Из ружья, хотите вы сказать, матушка; но из пистолета очень недурно, верьте, – воскликнул Купер.
Не знаю, чем бы кончился разговор, начинавший принимать грозное для меня направление, но папa вмешался в него, и все надели спокойные маски; у всех, кроме, разумеется, меня с отцом, гнев вошел в глубину сердца.
Вечером, для избежания новой тоски, я предложила прогулку и с отвращением должна была принять руку Купера. Разговор вначале был общий: те же мадригалы, тот же цветистый язык – все то же, что было говорено в начале знакомства нашего; но общество мало-помалу отделилось от нас, и я не ошиблась, ожидая услышать наконец что-нибудь новенькое.
– Графиня, – сказал поэт торжественно (заметь, ma chиre, что в первый раз титул мой заменил нежное ma cousine[43]), – я предвидел все, и мне прискорбно было бы думать, что вы ошиблись, ежели не в сердце, то в уме моем…
Я взглянула на Купера и ждала продолжения речи: вступление обещало много забавного, и продолжение не замедлило.
– Есть симпатии, графиня, которых исход дает эстетическим свойствам души человека иное убеждение, иное направление, – продолжал, воспламеняясь, поэт, – и нередко на самом повороте жизни человек превращается в злодея; но за что же, скажите? – Поэт перевел дыхание, а я вспомнила о болоте и начала кашлять, чтоб не расхохотаться.
– Вы смеетесь? – проговорил Купер протяжно, – слух ваш сроднился с отчаянным воплем глубоко тронутых, и для него равны и лепет младенца, и рев тигра; окаменел этот слух от пламенного дыхания лести, от заблаговременно вымышленных фраз, от пристрастных уверений, от…
– Скажите мне, mon cousin, – перебила я его, – кто таков ваш родственник, который желает здесь охотиться?
– Какой быстрый переход, кузина!
– Но я полагала, что вы кончили.
– Не сказав ни слова…
– В таком случае я слушаю.
– Нет, кузина, поздно! Родственник же мой, или, лучше сказать, друг, впрочем, нимало на меня не похожий… в нем все материализм, какой-то сухой взгляд на аксессуары жизни! впрочем, он умеет чувствовать и понимает честь.
– Но кто же он?
– Гусар, наездник, добрый малый, жуир!
– Как жуир?
– Слово тривиально, это правда, но оно означает страсть к наслаждениям мира осязаемого, не умственного. В эту минуту мне нужен друг, мне необходим он, как существо, на которое можно положиться с уверенностью, что оно не изменит, не предаст, а отмстит, разумеется, в то время, когда рука моя не в силах будет более мстить, – впрочем, и за себя отчасти!
– Мстить? кому мстить? – спросила я, продолжая не понимать поэта.
– Кому… кому? – повторил Купер с самодовольною, горделивою улыбкой, – тому, графиня, кто питается кровью сердец, кто дни свои считает победами над неопытными, над ослепленными его коварством… короче, тому, кто самодовольно стал между им и его счастием и в то же время между мною и моим счастием.