Я не знал. Хозяева совершенно лишены дара предвидения относительно человеческого мира вообще. Вот даль твоей карьеры мне была отчетливо видна. Кажется, и тебе тоже. У тебя с предвидением все было в порядке.
Совершенно кромешной зимней ночью, в год, когда все разбилось вдребезги, когда вся человеческая жизнь рассыпалась уже окончательно, когда в твоей пустой квартире было холодно, как в склепе, за окном слышались выстрелы, а темнота источала запах грязных смертей, ты вдруг сказал, натягивая на плечи клетчатый плед: «Знаешь, я, наверное, скоро умру».
— Ты напрасно не уехал вместе с родителями, — сказал я, чувствуя, что тянуть дальше нельзя. Моя кровь стала черным льдом; ее острые иглы впились в небьющееся сердце.
— От судьбы не убежишь, — сказал ты. — Я люблю этот город. Даже сейчас.
Я видел в холодном воздухе твое дыхание, самое теплое в миллиарде лет вокруг, и понимал, что ты прав. Скоро твое тепло уйдет в этот кромешный холод. В моих силах было отпустить тебя, не причинив боли, я должен был убить тебя прямо сейчас, это было бы милосердно — но я нарушил все мыслимые законы.
Я тебе все рассказал.
Ты прижался спиной к сырой заиндевелой стене и смотрел на меня во все глаза. Перекрестился, когда я показал клыки — и я тоже перекрестился. Тогда я еще веровал. Ты мотал головой — «Нет! Нет!» — а я принес осколок зеркала. Тогда ты сполз на пол и остался так сидеть, глядя снизу вверх, обхватив колени.
Я сел на пол рядом с тобой. Ты постепенно успокаивался.
— Мой единственный настоящий друг — бес, — сказал ты с грустной улыбкой. — Куда же бежать?.. Послушай, ты ведь пришел по мою душу?
— Нет, нет, что ты! — соврал я. — И я вовсе не бес, все совсем не так. Просто я за тебя боюсь, боюсь, боюсь. Мне ничего не сделается, а тебя и вправду могут… Пойдем со мной туда… в сны! Помнишь, мы ведь уже ходили? Это абсолютно не страшно, просто ты… я заберу тебя отсюда. Позволь мне тебя забрать?
Ты улыбнулся еще печальнее.
— Куда? В твою ночь? К чему? Нет. Прости. Нет.
Я сидел рядом и бормотал какой-то вздор. Я сам не заметил, как оказался стоящим на коленях. Тебе не надо будет убивать, клялся я — я тебе дам все, что захочешь: кровь, силу, возможности! Летать! Лунный свет! Вечность! И не думай, не думай о бесах, это неправда! Мир устроен не так примитивно, как тебя учили. Все сложнее, все лучше. Поверь мне. Пожалуйста, поверь.
— Я верю, — сказал ты. — Ты славный. Просто не могу — и все. Мне жаль.
— Тогда прощай, — сказал я, думая, что пришло время тебя убить.
— Не уходи! — взмолился ты тоном испуганного ребенка, схватив меня за запястье. Твоя рука была не теплее моей. — Я не хотел тебя обидеть! Ты же можешь остаться до рассвета? Я подарю тебе Петропавловку, хочешь? Или даже осень в Павловске. Октябрь. Помнишь этот октябрь, Руину, а? Я ее не сжег…
Ты притащил папку с акварелями и вытащил октябрь. И Петропавловку над солнечной Невой. Мы завернули их в серый лист новой газеты, покрытый слепой мелкой россыпью угроз и обещаний. Я сидел рядом с тобой, пока сиплые часы не пробили восемь раз — рассказывал о галерах, о дворе государыни Елисавет Петровны, о масонах, о войне двенадцатого года… Я рассказывал тебе смешные сказки об умерших временах вместо того, чтобы убить тебя — и ушел, оставив тебя наедине с судьбой. Я, погостная пыль, привидение, ходячий труп, бросил тебя одного — с твоей жизнью и твоей смертью.
Расставаясь с тобой, я уже все знал.
Я знал, что не застану тебя дома следующей ночью. Знал, что буду искать твое тело среди других окоченевших мертвецов. Знал, что найду не сразу и буду абсурдно надеяться на чудо. Знал, что ты вмерз в красный лед своей собственной крови. Кажется, знал, сколько на тебе ран и каких — и знал, что твое лицо выражает глубокое удивление, а не страх. С тебя же нечего было взять, кроме твоих акварелей, крестика и шинели, протершейся на локтях. Ты не мог поверить, что тебя могут убить просто так, только за то, что ты раздражаешь других людей. Ты ведь даже не подозревал, что раздражаешь их, мой солнечный ангел…
Они сожгли твои акварели в печи. На цигарки плотная бумага не годилась. У меня остались только четыре этюда — тот, с голубым и золотым Смольным собором, подаренный в первую встречу, Летний сад, Петропавловка и октябрь. Их краски были теплее, чем твои пальцы нашей последней ночью.
А я ведь мог облегчить тебе уход. Мое бытие превратилось в сгусток вины — но я не мог прервать твою жизнь. Не мог — и все.
В облаках ныряет мутный и кривой лунный круг.
Ночь странно тиха; кажется, слышно, как вибрируют под ветром застывшие стекла. Высотный дом за ночной забегаловкой на другой стороне улицы кажется громадной глыбой темноты; только два-три окна еще тускло светятся. Какой смысл ждать автобуса? Разве на свете еще есть автобусы? Наверное, и метро уже закрыто…
У женщины, которая допила пиво и швырнула бутылку в урну, зазвонил мобильник. Мелодия слышится на диво ясно; призрачный голос запел: «Ночь — король фонарей — шагает с крыш, шепнув замками дверей: „Пусть все вновь превратится в дым…“» — «Нет, я на остановке!» — раздраженно отвечает женщина и дает отбой. Неведомый абонент перезванивает.