…Но еще ночь - [135]
Иными словами, в раскладе: «рано-поздно» , я задерживался «между» , останавливая по-фаустовски это прекрасное мгновение: уже-поздно для комсомола, еще рано для партии. Экмалян поражался моему легкомыслию, корчил страшные гримасы, удлиняя лицо до неузнаваемости, срывался на фальцет, из которого потом долго не мог попасть в свою обычную тесситуру, но не давил, — надо полагать, из номенклатурно-номиналистических соображений, потому что негоже было кандидату философских наук (каковым он был тогда) давить на доктора, разве что пожимая плечами и пуская петуха в ответ на его несолидность.
Короче, в том, что я, не пошедший в своей советскости дальше пионерства и всю жизнь остававшийся «ненашим» (причем «ненашим» как для советских, так и для антисоветских), стал доктором и профессором философии, немалая доля вины лежала на директоре Товмасяне, сумевшем-таки — в моем случае — взять сторону личных симпатий, вопреки всем воющим сиренам и аварийным сигналам учения, которое на протяжении бесконечно долгих семидесяти четырех лет было всесильным, потому что верным, а верным, потому что всесильным.
4.
В Степане Суреновиче Товмасяне удивляла способность сохранять каменность выражения, даже когда ему должно было быть очень смешно. Не то, чтобы он вообще не смеялся. Просто он лучше других владел лицом, фасадом лица, а уж что творилось за фасадом, об этом приходилось догадываться. Подобно заключенным у Солженицына, которые могли спать с открытыми глазами, он мог смеяться, сохраняя абсолютную невозмутимость. Я помню, как однажды сидел у него в кабинете, когда дверь вдруг открыла библиотекарша Татьяна Самсоновна и дрожащим голосом произнесла: «Степан Суренович, Брежнев умер!» На его вопрос: «Кто сказал?», она среагировала моментально: «Радио Амалии».
Этот на редкость грамотный ответ мог бы фигурировать в будущих учебниках рефлексологии как образец советской астральности. Сознание выдает информацию, а мышцы параллельно (на всякий случай, если вдруг выяснится, что это не так) обеспечивают алиби: себе абсолютное, а нечаянно подставленной под удар Амалии — откуда же бедной «Тане» было знать, что её спросят об источнике, — относительное, потому что (вся комбинация меньше, чем за секунду!) причем тут Амалия, если врет не она, а её радио… Степан Суренович, просверлив информантку непроницаемыми глазами, перевел взгляд на меня, продолжая сверлить теперь уже меня, затрясшегося в беззвучном смехе.
Я мог бы, как говорят в Одессе, дать зуб, что его трясло не меньше моего, только где-то совсем внутри. Он смеялся не лицом, а как бы за лицом, затягивая смех лицом, как занавеской, отчего становилось еще смешнее.
Или другой раз, снова с Брежневым. Как-то он вызвал меня не помню уже по какому вопросу, а в кабинете у него сидел Корюн Сарингулян, тогда ученый секретарь. По радио как раз транслировалась речь Брежнева с очередного партийного съезда. Брежнев уже успел совсем стать Брежневым, и его агонизирующее чмокание сводило с ума. Мы с Корюном сжимали лицевые мускулы, стараясь не смотреть друг на друга. То есть у нас хватило такта не ставить директора в неловкое положение. Наверное, это разозлило бесенка смеха, потому что нас вдруг угораздило одновременно взглянуть на неподвижного Степана Суреновича, когда из динамиков как раз чавкало фирменное трубопроводное: «Вместе с тем, чего греха таить, есть у нас еще отдельные недоработки и на философском фронте» , и т. д. Смех пошел горлом, как лопнул, и когда потом, взяв себя в руки, мы извинились, он, процедив несколько язвительных слов, был по-прежнему невозмутим, хотя глаза его блестели больше обычного.
Разумеется, так это было не всегда. Он мог смеяться и открыто, хотя, как помнится, короткими прерывистыми смешками. И всё же типичным оставалось молчание или лапидарное комментирование, отчего, я говорил уже, смешное делалось смешнее. Так, к примеру, это было однажды, когда во время очередного годового отчета (я был тогда всё еще в отделе эстетики) очередь дошла до Павлика Навасардяна. Павлик начал, как обычно, с сообщения о том, что сделал, или, вернее, не сделал за год, но так как это заняло слишком мало времени, он решил покрыть недостачу более детальным рассказом о своей командировке в Москву, из которой недавно вернулся.
Всё протекало приблизительно в таком потоке сознания (или бессознания): «Ну, значит, самолет, прилетел с опозданием, уже была почти ночь, так что пришлось взять такси, ну, слава Богу, хоть место в гостинице было забронировано, у Вали муж подруги в Интуристе работает, ну, там все друг друга знают, он, значит, позвонил в Москву другу, чтоб тот забронировал место, ну, значит, приехал, поселился, смотрю, уже час ночи, всё закрыто, а я, правду сказать, голоден, тут вспомнил, Валя положила в чемодан холодные котлеты и яйца, я ругался, не хотел лишнюю тяжесть тащить, она всё-таки положила, хотя немножко обиделась, я потом позвонил, сказал, чтоб не злилась, ну, выспался, утром позавтракал в буфете, такой небольшой, но приличный буфет, очень свежие молочные продукты, подкрепившись, пошел в библиотеку, было не близко, но, слава Богу, метро недалеко», и так еще минут десять. Степан Суренович слушал очень внимательно и делал вид, что не замечает нашей взволнованности. Когда Павлик, виновато улыбаясь, наконец заглох, он сказал: «Мы так и запишем в протоколе: командировка товарища Навасардяна была очень содержательной, но отчитываться в ней ему следовало бы не в Институте, а перед женой, мужем подруги жены и другими близкими и дальними родственниками».
Книга посвящена одному из крупнейших мыслителей второй половины XVIII — начала XIX века. Особое внимание в ней уделяется творческой биографии мыслителя. Философское и естественнонаучное мировоззрение Гёте представлено на фоне духовного развития Европы Нового времени.Для широкого круга читателей.
Удивительная книга, после которой — скажем мы в стиле Ницше — неприлично уже в наш век знания не быть христианином. Книга, ставшая жизнью и подтвержденная каждым биением жизни написавшего ее человека. Любителям всяческих магий и не снилась такая магическая власть, которая царственно просвечивает через каждую ее страницу: вершина, достигнутая тут, — та самая, с которой только и открываются «все царства мира и слава их». Мне приходит в голову невозможный, но еще раз эвристически оправданный вопрос: а что, если свобода, сотворенная в этой книге, не была бы христианской? Ответ — по уже неотвратимой аналогии — приходит сразу: тогда бы это был Иисус, не тронувшийся к Иордани, и значит, Иисус, отказывающийся осуществить впервые мистерию слов: «Не я, но Христос во мне»; наверняка и ему раздался бы голос: «Сей есть Сын Мой возлюбленный», только голос этот принадлежал бы уже не Отцу… И еще одно, на этот раз, впрочем, вполне возможное сравнение: образ царя-мага, ведомого Рождественской звездой и возлагающего дары к ногам только что рожденного младенца… Эта книга, философия свободы — по сути магия свободы — и стала таким даром, поднесенным самым свободным духом земли восстающему в Космосе эфирному Христу.
Автор в своей работе пытается переосмыслить творчество Гете, важность его литературного наследия для мировой культуры.Гете-поэт как функция переменного значения, охватывает целый класс проявлений этой личности: поэт-философ, поэт-естествоиспытатель. Но что бы он не делал, чем бы ни занимался, он прежде всего и во всем поэт.
Лекция прочитанная в МГУ им. Ломоносова в 25 мая 2005 г. "Философии по большому счету, — нет. Исчезли философские проблемы. Философия была всегда последовательностью проблем, а сейчас этого вовсе нет. Все эти Деррида склонированы с Хайдеггера, которому принадлежит честь быть первым дезертиром западной философии. Великую и трагическую работу мысли более чем двух тысячелетий он свёл просто к какой-то аграрной мистике. Гуссерль именно этому ужаснулся в своем талантливом ученике. Хайдеггер — это что-то вроде Рильке в философии.
Если это диагноз, то путь от него ведет сначала назад к анамнезу и только потом уже к перспективам: самоидентификации или - распада. Немного острого внимания, и взору предстает картина, потенцируемая философски: в проблему, а нозологически: в болезнь. Что человек уже с первых шагов, делаемых им в пространстве истории, бьется головой о проблему своей идентичности, доказывается множеством древнейших свидетельств, среди которых решающее место принадлжеит дельфийскому оракулу "познай самого себя". Характерно, что он продолжает биться об нее даже после того, как ему взбрело в голову огласить конец истории, и сделать это там, где история еще даже толком не началась, хотя истории оттуда вот уже с полвека как задается тон.
В книге представлено исследование формирования идеи понятия у Гегеля, его способа мышления, а также идеи "несчастного сознания". Философия Гегеля не может быть сведена к нескольким логическим формулам. Или, скорее, эти формулы скрывают нечто такое, что с самого начала не является чисто логическим. Диалектика, прежде чем быть методом, представляет собой опыт, на основе которого Гегель переходит от одной идеи к другой. Негативность — это само движение разума, посредством которого он всегда выходит за пределы того, чем является.
В Тибетской книге мертвых описана типичная посмертная участь неподготовленного человека, каких среди нас – большинство. Ее цель – помочь нам, объяснить, каким именно образом наши поступки и психические состояния влияют на наше посмертье. Но ценность Тибетской книги мертвых заключается не только в подготовке к смерти. Нет никакой необходимости умирать, чтобы воспользоваться ее советами. Они настолько психологичны и применимы в нашей теперешней жизни, что ими можно и нужно руководствоваться прямо сейчас, не дожидаясь последнего часа.
На основе анализа уникальных средневековых источников известный российский востоковед Александр Игнатенко прослеживает влияние категории Зеркало на становление исламской спекулятивной мысли – философии, теологии, теоретического мистицизма, этики. Эта категория, начавшая формироваться в Коране и хадисах (исламском Предании) и находившаяся в постоянной динамике, стала системообразующей для ислама – определявшей не только то или иное решение конкретных философских и теологических проблем, но и общее направление и конечные результаты эволюции спекулятивной мысли в культуре, в которой действовало табу на изображение живых одухотворенных существ.
Книга посвящена жизни и творчеству М. В. Ломоносова (1711—1765), выдающегося русского ученого, естествоиспытателя, основоположника физической химии, философа, историка, поэта. Основное внимание автор уделяет философским взглядам ученого, его материалистической «корпускулярной философии».Для широкого круга читателей.
В монографии на материале оригинальных текстов исследуется онтологическая семантика поэтического слова французского поэта-символиста Артюра Рембо (1854–1891). Философский анализ произведений А. Рембо осуществляется на основе подстрочных переводов, фиксирующих лексико-грамматическое ядро оригинала.Работа представляет теоретический интерес для философов, филологов, искусствоведов. Может быть использована как материал спецкурса и спецпрактикума для студентов.
В монографии раскрыты научные и философские основания ноосферного прорыва России в свое будущее в XXI веке. Позитивная футурология предполагает концепцию ноосферной стратегии развития России, которая позволит ей избежать экологической гибели и позиционировать ноосферную модель избавления человечества от исчезновения в XXI веке. Книга адресована широкому кругу интеллектуальных читателей, небезразличных к судьбам России, человеческого разума и человечества. Основная идейная линия произведения восходит к учению В.И.