Нездешние вечера - [8]
Меж сосен сонная Равенна,
О, черный, золоченый сон!
Ты и блаженна, и нетленна,
Как византийский небосклон.
С вечерних гор далекий звон
Благовестит: "Благословенна!"
Зарница отшумевшей мощи,
Еле колеблемая медь,
Ты бережешь святые мощи,
Чтоб дольше, дольше не мертветь,
И ветер медлит прошуметь
В раздолиях прибрежной рощи.
Изгнанница, открыла двери,
Дала изгнанникам приют,
И строфы Данте Алигьери
О славном времени поют,
Когда вились поверх кают
Аллегорические звери.
Восторженного патриота
Загробная вернет ли тень?
Забыта пестрая забота,
Лениво проплывает день,
На побледневшую ступень
Легла прозрачная дремота.
Не умерли, но жить устали,
И ждет умолкнувший амвон,
Что пробудившихся Италии
Завеет вещий аквилон,
И строго ступят из икон
Аполлинарий и Виталий.
Мою любовь, мои томленья
В тебе мне легче вспоминать,
Пусть глубже, глуше, что ни день я
В пучине должен утопать,
К тебе, о золотая мать,
Прильну в минуту воскресенья!
[1920]
431. ИТАЛИЯ
Ворожея зыбей зеленых,
О первозданная краса,
В какую сеть твоя коса
Паломников влечет спасенных,
Вновь умиленных,
Вновь влюбленных
В твои былые чудеса?
Твой рокот заревой, сирена,
В янтарной рощи Гесперид
Вновь мореходам говорит:
"Забудьте, друга, косность тлена.
Вдали от плена
Лепечет пена
И золото богов горит".
Ладья безвольная пристала
К костру неопалимых слав.
И пениться, струя, устав,
У ног богини замолчала.
Легко и ало
Вонзилось жало
Твоих пленительных отрав.
Ежеминутно умирая,
Увижу ль, беглый Арион,
Твой важный и воздушный сон,
Италия, о мать вторая?
Внемлю я, тая,
Любовь святая,
Далеким зовам влажных лон.
Сомнамбулически застыли
Полуоткрытые глаза...
- Гудит подземная гроза
И крылья сердца глухо взвыли,
И вдруг: не ты ли?
В лазурной пыли
Отяжеленная лоза.
[1920]
VII. СНЫ
432. АДАМ
Я. Н. Блоху
В осеннем кабинете
Так пусто и бедно,
И, радужно на свете
Дробясь, горит окно.
Под колпаком стеклянным
Игрушка там видна:
За огражденьем странным
Мужчина и жена.
У них есть ручки, ножки,
Сосочки на груди,
Вокруг летают мошки,
Дубочек посреди.
Выводит свет, уводит
Пигмейская заря,
И голый франтик ходит
С осанкою царя.
Жена льняные косы,
Что куколка, плетет,
А бабочки и осы
Танцуют хоровод.
Из-за опушки козы
Подходят, не страшась,
И маленькие розы
Румяно вяжут вязь.
Тут, опершись на кочку,
Устало муж прилег,
А на стволе дубочка
Пред дамой - червячок.
Их разговор не слышен,
Но жар у ней в глазах,
Вдруг золотист и пышен
Круглится плод в руках.
Готова на уступки...
Как любопытен вкус!
Блеснули мелко зубки...
О, кожицы надкус!
Колебля звонко колбу,
Как пузырек рекой,
Адам ударил по лбу
Малюсенькой рукой!
- Ах, Ева, Ева, Ева!
О, искуситель змей!
Страшись Иеговы гнева,
Из фиги фартук шей!
Шипящим тут зигзагом
Вдруг фосфор взлиловел...
И расчертился магом
Очерченный предел.
Сине плывут осколки,
Корежится листва...
От дыма книги, полки
Ты различишь едва...
Стеклом хрусталят стоны,
Как стон, хрустит стекло...
Все - небо, эмбрионы
Канавкой утекло.
По-прежнему червонцем
Играет край багет,
Пылится острым солнцем
Осенний кабинет.
Духами нежно веет
Невысохший флакон...
Вдали хрустально реет
Протяжный, тонкий стон.
О, маленькие душки!
А мы, а мы, а мы?!
Летучие игрушки
Непробужденной тьмы.
[1920]
433. ОЗЕРО
Е. И. Блох
В душе журавлино просто,
Чаша налита молоком сверх меры...
Вдоль плоских полотнищ реки
Ломко стоят тростники
Выше лошадиного роста,
Шурша, как из бус портьеры.
Месяц (всегда этот месяц!) повис
Рожками вниз,
Как таинственный мага брелок...
Все кажется, где-то караулит, - лежит
(В траве, за стволами ракит?)
Стрелок.
Подхожу к самой воде...
Это - длинное озеро, не река.
Розовые, голубые лужицы.
Ястреб медленно кружится,
И лоб трет рука:
"Где, где?"
Лодка, привязанная слабо,
Тихонько скрипит уключинами.
Птицы улетели в гнезда.
Одиноко свирелит жаба.
Милыми глазами замученными
Лиловеют звезды.
Кажется, никогда не пропоет почтовый рожок,
Никогда не поднимется пыль,
Мимо никакой не лежит дороги.
И болотный лужок
Ничьи не топтали ноги.
Прозрачный, фиалковый сон,
Жидкого фосфора мреянье,
Веянье
Невечернего света
Топит зарей небосклон,
Тростник все реже,
Все ниже.
Где же, где же
Я все это видел?
Журавлино в сердце просто,
Мысли так покорно кротки,
Предо мной стоит подросток
В голубой косоворотке.
Высоко застегнут ворот,
И худые ноги босы...
Сон мой сладостно распорот
Взглядом глаз его раскосых.
За покатыми плечами
Золоченый самострел,
Неуместными речами
Дух смущаться не посмел.
Молча на него смотрел,
А закат едва горел
За озерными холмами.
Наконец,
Будто не он,
А воздух
Звонким альтом
Колеблясь побежал:
"Червонный чернец
Ответа ждал
О том,
Где венец,
Где отдых?
Я - встречный отрок,
Меня не минуешь,
Но не здесь, а там
Все узнаешь
О чуде,
О том, где обетный край".
Я молчал,
Все молчало
При лиловой звезде,
Но сердце дрожало:
"Где?"
Косил, косил
Неподвижно зеленым глазом...
- Там живут блаженные люди!
И указал
(Вдруг такою желанною,
Что только бы ее целовать,
Целовать и плакать)
Рукою
На еле освещенный зарею
На далеком холме
Красный, кирпичный сарай.
1920
434. ПЕЩНОЙ ОТРОК
Дай вспомнить, Боже! научи
Повесть "Крылья" стала для поэта, прозаика и переводчика Михаила Кузмина дебютом, сразу же обрела скандальную известность и до сих пор является едва ли не единственным классическим текстом русской литературы на тему гомосексуальной любви."Крылья" — "чудесные", по мнению поэта Александра Блока, некоторые сочли "отвратительной", "тошнотворной" и "патологической порнографией". За последнее десятилетие "Крылья" издаются всего лишь в третий раз. Первые издания разошлись мгновенно.
Дневник Михаила Алексеевича Кузмина принадлежит к числу тех явлений в истории русской культуры, о которых долгое время складывались легенды и о которых даже сейчас мы знаем далеко не всё. Многие современники автора слышали чтение разных фрагментов и восхищались услышанным (но бывало, что и негодовали). После того как дневник был куплен Гослитмузеем, на долгие годы он оказался практически выведен из обращения, хотя формально никогда не находился в архивном «спецхране», и немногие допущенные к чтению исследователи почти никогда не могли представить себе текст во всей его целостности.Первая полная публикация сохранившегося в РГАЛИ текста позволяет не только проникнуть в смысловую структуру произведений писателя, выявить круг его художественных и частных интересов, но и в известной степени дополняет наши представления об облике эпохи.
Критическая проза М. Кузмина еще нуждается во внимательном рассмотрении и комментировании, включающем соотнесенность с контекстом всего творчества Кузмина и контекстом литературной жизни 1910 – 1920-х гг. В статьях еще более отчетливо, чем в поэзии, отразилось решительное намерение Кузмина стоять в стороне от литературных споров, не отдавая никакой дани групповым пристрастиям. Выдаваемый им за своего рода направление «эмоционализм» сам по себе является вызовом как по отношению к «большому стилю» символистов, так и к «формальному подходу».
Художественная манера Михаила Алексеевича Кузмина (1872-1936) своеобразна, артистична, а творчество пронизано искренним поэтическим чувством, глубоко гуманистично: искусство, по мнению художника, «должно создаваться во имя любви, человечности и частного случая». Вместе с тем само по себе яркое, солнечное, жизнеутверждающее творчество М. Кузмина, как и вся литература начала века, не свободно от болезненных черт времени: эстетизма, маньеризма, стилизаторства.«Чудесная жизнь Иосифа Бальзамо, графа Калиостро» – первая книга из замышляемой Кузминым (но не осуществленной) серии занимательных жизнеописаний «Новый Плутарх».
Критическая проза М. Кузмина еще нуждается во внимательном рассмотрении и комментировании, включающем соотнесенность с контекстом всего творчества Кузмина и контекстом литературной жизни 1910 – 1920-х гг. В статьях еще более отчетливо, чем в поэзии, отразилось решительное намерение Кузмина стоять в стороне от литературных споров, не отдавая никакой дани групповым пристрастиям. Выдаваемый им за своего рода направление «эмоционализм» сам по себе является вызовом как по отношению к «большому стилю» символистов, так и к «формальному подходу».
Критическая проза М. Кузмина еще нуждается во внимательном рассмотрении и комментировании, включающем соотнесенность с контекстом всего творчества Кузмина и контекстом литературной жизни 1910 – 1920-х гг. В статьях еще более отчетливо, чем в поэзии, отразилось решительное намерение Кузмина стоять в стороне от литературных споров, не отдавая никакой дани групповым пристрастиям. Выдаваемый им за своего рода направление «эмоционализм» сам по себе является вызовом как по отношению к «большому стилю» символистов, так и к «формальному подходу».