— Прохор, коньяк будешь?
— Лучше водку.
— Нету, брат. — Ермаков вздохнул. — Спирта флакончик имеется. Разводи сам, по вкусу… А мне одну рюмку. Больше нельзя, боюсь.
— Стареешь, что ли?
— Пора. Тебе вверх расти, мне — вниз.
— Юродствуешь, Степаныч, прибедняешься. Женился бы — сразу кровь заиграет.
— Куда уж там. Внуков жду.
Они разговаривали грубовато и насмешливо, как разговаривают мужчины, хорошо знающие друг друга. Дружба их возникла лет пятнадцать назад, когда красноармеец Прохор Порошин служил в батарее Ермакова. Лобастый крепыш с твердым жестким взглядом, пришедший в армию с угольной шахты, носил кимовский значок, был до дерзости прям в суждениях и необыкновенно любознателен. Ермаков разрешил ему пользоваться своими книгами. Порошин приходил запросто к нему домой, сидел над учебниками и наставлениями. Уезжая по служебным делам, Степан Степанович оставлял Нелю на попечение Прохора. Тот умел ладить с трехлетней девчонкой — сунет ей куклу, разложит кубики, та сидит себе тихонько в углу. А то заберется к Прохору на колени, посапывает, смотрит молча, как он пишет.
Порошина назначили вскоре командиром орудия. Кроме того, он «заворачивал» комсомольской организацией дивизиона. Красноармейцы любили слушать его горячие выступления, в которых он призывал рубить под корень троцкистов, кулаков и вообще всю мировую контрреволюцию.
Потом они расстались. Порошин уехал на курсы. Ермаков часто вспоминал боевого, упрямого шахтера, думал, что у этого парня впереди большая дорога. Думал и не ошибся. Когда они снова встретились в Москве, полковник Порошин работал уже в Генеральном штабе.
За плечами у него была академия, два года боев в Китае и схватка у Халхин-Гола. Порошин догнал Ермакова в звании, занимал более высокую должность, хоть ему и было только тридцать пять лет. Обзавестись семьей он еще не успел, жил бобылем, часто разъезжал с инспекцией по военным округам.
Друзья сидели за письменным столом в комнате Ермакова. Одну стену занимала огромная карта Европы, другую — Советского Союза. Карты были новые. По центру Европы разлилась коричневая краска. Она скрывала под собой Германию, Австрию, Чехословакию, Саарскую область.
— Не успевают картографы, — сказал Порошин. — Карта только вышла, а уже Францию закрашивать надо…
— Я там линию провел.
— Линию… — повторил Порошин, снимая широкий желтый ремень с тяжелой звездой на пряжке. Багряно поблескивал у него на груди орден Красного Знамени. Расстегнутый ворот гимнастерки открывал крепкую мускулистую шею с большим кадыком.
Порошин сильно изменился за последние годы: раздался вширь, начал лысеть, от этого лоб его казался еще более высоким и выпуклым. Заметнее выдвинулся вперед массивный квадратный подбородок. Взгляд твердый, властный.
— Ты чего задумался, Проша? Выпьем?
— Налей… Мальчик слишком широко шагает, Степаныч. Не пора ли его остановить?
— Гитлер не мальчик. Ты еще под столом ползал, а он уже на той войне ефрейтором был.
— Знаю. Но остановить пора.
— Он и так остановится. Гляди, на карте коричневое с красным столкнулось.
— Это и тревожит.
Ермаков закатал рукава пижамы, по локоть обнажил волосатые руки. Осторожно налил в рюмку спирт. Подвигая гостю тарелку с бужениной, спросил:
— Ты к верхам ближе, что у вас там думают?
— Линия прямая. Мы за мир. «Нас не трогай — мы не тронем. А затронешь — спуску не дадим». И сдается мне, Степаныч, что наши не так Гитлера опасаются, как англичан с американцами. Не их самих, конечно. Боятся, что спровоцируют они нам войну с Германией.
Ермаков молча пожал плечами: в политике он разбирался туго, предпочитал слушать.
— Вот такие дела, Степаныч. Это мое мнение… Впрочем, у тебя речь Иосифа Виссарионовича на Восемнадцатом съезде имеется?
Ермаков, не вставая, протянул руку и снял с этажерки брошюру. Порошин перелистал ее.
— Ага, вот! Слушай, что Сталин говорит. Соблюдать осторожность и не давать втянуть в конфликты нашу страну провокаторам войны, привыкшим загребать жар чужими руками… Ну, Степаныч, в чей огород этот булыжник? Адрес точный. Всем известно, кто каштаны из огня чужими руками таскать привык.
— Булыжник увесистый, — сказал Ермаков.
— Тут все правильно, — продолжал Порошин. — Беда только в том, что у нас до черта перегибщиков. Своих мыслей в голове нет, а как директиву получат, так и жмут напропалую. Гнут в одну сторону, не оборачиваясь. Не понимают того, что любую правильную идею чрезмерным усердием можно довести до абсурда… Есть, Степаныч, у нас такие, что на немцев рукой махнули. Сказано: англичане, провокация — ну и все! А Гитлер чуть ли не в друзьях ходит. Недавно стало известно, что немцы часть сил перебрасывают из Франции в Восточную Германию. Ну, а наши не верят: как это так перебрасывают? Гитлер армию демобилизует, у нас договор! Это англичане, дескать, фальшивку пустили… Десять раз проверяли. Убедились в конце концов, что ночью бывает темно, а днем — светло.
— Ты бы, Прохор, поменьше критику наводил. Ну, когда со мной разговариваешь, это ладно. А то ты небось и при чужих людях распространяешься. А люди всякие бывают. И в дневник, наверно, записываешь?
— Пишу, — неохотно ответил Порошин.