Воли у меня было достаточно. Собственно говоря, я все время смотрел вперед, ожидая, когда покажется на горизонте какая-нибудь гора. Если в этом мире суждено быть своему Синаю, то пора было уже ему появиться, хождение по пустыне начало меня утомлять. Я понимал, что это для меня здесь проходили недели, а для Шехтеля с его аппаратурой и, тем более, для директора Рувинского, сидевшего в своем кабинете, прошло, может быть, три-четыре часа. Все в мире, конечно, относительно, но еще со времен Эйнштейна люди научились учитывать это обстоятельство.
Гора встала перед нами, когда я уже потерял надежду. Обычно так бывает в кино — герой теряет последние силы, и только тогда является помощь.
Мы встали лагерем у подножия, и женщины занялись рождением детей, поскольку могли вызывать у себя роды по собственному желанию — на день раньше или позже планового срока. А я смотрел на довольно крутые склоны и понимал, что нужно кого-то послать на вершину, потому что лезть самому очень не хотелось. Если я сверну себе шею, Рон Шехтель даже не сможет похоронить мое тело.
— Ты что-то увидел? — спросил у меня подошедший слева Арс. А подошедший справа Риз добавил:
— Там что-то блестит на вершине. Надо бы посмотреть, может, это золото?
Мне хотелось сказать «ну так и лез бы сам», но это было непедагогично
— воспитывать народ нужно на собственном примере.
— Сейчас, — сказал я небрежно.
И полез.
Вершина местного Синая оказалась довольно плоской, но склоны были очень круты, и я возрадовался, что имел в этом мире три ноги, одна из которых прежде казалась мне совершенно лишней. Несколько аборигенов вознамерились было сопровождать меня, но я пшикнул, и они остались в лагере: мне вовсе не хотелось, чтобы местные евреи застали меня за разговором с Шехтелем. Ясное дело — я был уверен, что сигнал с вершины горы подавал мне наш испытатель, выбравший это место для того, чтобы без помех передать мне сконструированные для этого мира заповеди. Честно говоря, я соскучился без нормального человеческого трепа и, перескакивая со скалы на скалу, предвкушал неспешную беседу о том, что произошло в Израиле за время моего отсутствия.
На вершине — было бы желание — можно было поставить небольшой стол со стульями и провести внеочередное заседание под руководством директора Рувинского. На его месте я бы так и сделал. Взобравшись, я, однако, не обнаружил ни стола, ни директора, ни даже Шехтеля. Только валуны да пронизывающий ветер. На краю небольшой площадки лежал огромный, неправильной формы, камень, отшлифованный ветрами, грани его отражали свет голубого солнца, подобно плохому зеркалу, это свечение и было видно с равнины.
Если бы позволяла физиология моего организма, я непременно плюнул бы на камень, из-за которого едва не свалился в пропасть. Никто меня здесь не ждал, чтобы подарить заповеди.
Я решил отдохнуть, насладившись, действительно, безумно красивым пейзажем, и возвращаться восвояси. Народу что-нибудь наплету — не впервой.
Голубое солнце как раз коснулось линии горизонта, когда камень неожиданно начал светиться. Хотелось бы сказать «я не поверил своим глазам», но дело в том, что глазам своим я верил всегда и не хотел отказываться от этой привычки. Камень стал желто-оранжевым и жарким, будто раскалился под лучами светила, на меня дохнуло горячим воздухом, и я отступил на несколько шагов, чтобы не свариться заживо. Желто-оранжевый цвет сменился ослепительно белым, и мне пришлось перекатить голову на противоположную сторону моей шейной тарелки, чтобы не ослепнуть.
Чего только не создает природа!
В следующую секунду я понял, что природа здесь не при чем, потому что из камня послышался голос:
— И говорю я тебе: вот заповеди мои для народа, избранного мной. Бери слово мое и соблюдай все установления мои!
Я подумал, что Шехтель мог бы избрать для своей деятельности и менее экзотический антураж. Возможно, он решил, что я поднимусь на вершину не один? Но где его глаза, в конце-то концов? Мог бы выйти и поговорить как человек с человеком — знает же, как недостает мне общения!
— Хорошо, хорошо, — сказал я, — это все понятно, не трать слов зря. Выходи, не стесняйся.
Камень ослепительно вспыхнул и сразу потускнел. А рядом с камнем, там, где должен был бы ждать меня Шехтель, я увидел сваленные кучей металлические на вид полосы. Даже близорукий дальтоник мог бы разглядеть, что на каждой полосе выбит некий текст — несколько десятков слов, не больше.
Заповеди.
Я подумал, что, вернувшись в институт, задам Шехтелю, а заодно и Рувинскому, трепку за нелепое, рассчитанное на невежественных аборигенов, представление, после чего собрал полосы в заплечный мешок и поспешил вниз, чтобы успеть спуститься на равнину до наступления местной ночи с бурым солнцем в зените.
По дороге, впрочем, меня разобрало любопытство, и я сделал пятиминутный привал. Достав из мешка металлические полосы, я разложил их в порядке нумерации и узнал, что:
— первой заповедью в этом мире, как и в нашем, было почитание Творца, а второй стало указание не творить себе кумира (логично: если верить в единого Бога, кумиры ни к чему);
— третьей и четвертой заповедями оказались требования убивать только по приказу Творца, а прелюбодействовать только по обоюдному согласию с тем, кому собираешься наставить рога (тоже логично, хотя в нашем, например, мире, трудно осуществимо);