— Что ты из себя строишь? — не сдерживая своего раздражения, замечала Софья Дмитриевна.
— Я ничего не строю. Я такая, как есть, — пожимая плечами, отвечала Вера.
— Ты, кажется, хочешь переучить весь мир. Твой тон с Маровым, с Андрюшей, да и со всеми прямо невозможен.
— Но они возмущают меня, мама!
— Кто это возмущает тебя? Все? Никто не угодил? Глупы все, ты одна умна, набралась фанаберии и лезешь учить всех.
— Но ведь я никому ничего не навязываю.
— В тебе не осталось не простоты, ни скромности. Под предлогом чего-то там возвышенного, ты просто зла и придирчива.
— Зачем ты стараешься оскорбить меня, мама? — в свою очередь горячо вскрикивала Вера. — Оскорбить всегда легко, но оскорбление не доказательство. Я не могу высказаться, когда мы обе раздражены, а ты никогда не хочешь спокойно выслушать меня. Спокойно, без предубеждения.
— Признаюсь, не хочу! — притворно смеясь, говорила княгиня. — Жили без твоих проповедей, Бог даст, проживём дальше. Глупо жили! Что же делать?..
Каждый подобный разговор, не выясняя ничего, всё больше и больше отчуждал мать и дочь. Часто, сбитая с толку и огорчённая, Вера запиралась в своей комнате и там наедине припоминала только что сказанные слова, удивляясь тому, что сама она, Вера, как нарочно говорила в этих случаях не то, что нужно. Она ложилась ничком на кровать и сочиняла длинные, убедительные монологи.
— Почему ты думаешь, что я зла? — шептала она, чувствуя, что слезы набегают ей на глаза. — Если бы я была зла, мне бы не было обидно и больно. Ты думаешь, что я ненавижу людей? Но я ненавижу их отношение к жизни, а не их самих. Я уже потеряла это отношение и не могу опять приобрести его. Я так мелка и малодушна, что ради своего спокойствия я рада бы смотреть на всё чужими глазами, но у меня что-то изменилось в душе. Я не обольщаю себя и не думаю, что я сама стала лучше, но это лучшее открылось мне. Я допускаю, что можно попирать истину, но я хочу, чтобы вы признали её.
Всю эту ночь Вера плохо спала и мысленно много говорила с матерью. Более всего поразило девушку угаданное ею отношение Софьи Дмитриевны к намерениям Гарушина. Она слишком хорошо знала свою мать, чтобы сомневаться в том, что в её глазах счастье дочери, её чувства и взгляды отходили на задний план, стушёвывались, а вперёд, как пёстрые, чванливые марионетки, выдвигались тщеславие, гордость и денежные расчёты. Этим марионеткам, годным только на то, чтобы их выбросили за дверь, должна быть принесена человеческая жертва, и Вера знала, насколько простой и естественной казалась эта жертва в глазах княгини. Именно об ней она словно забывала и заботилась меньше всего: жертва должна быть принесена.
«А за что же мне пропадать? Вы даже не любите меня!» — с обычным задором и глубокой горечью мысленно восклицала Вера. Ей представлялось бесцветное, апатичное лицо Александра Гарушина, его мутный взгляд, его брезгливый, презрительный тон. Мысль, что он, из каких-то неясных ей расчётов, хочет купить её, заставляла кровь бросаться ей в голову. Чутьём женщины угадывала она, что Гарушин не только не любит её, но что она прямо не нравится ему.
— Никогда этого не будет! Никогда! Лучше смерть! — бесповоротно решала она и тут же с своей порывистой способностью переходить от одного чувства к другому, вполне противоположному, она радовалась, воображая, как удивит и оскорбит Гарушина её отказ.
— Я свободна! — говорила она себе гордо и радостно. — Нет ни у кого власти надо мной.
— Мы все в его власти, в его распоряжении… — припоминала она вдруг слова матери. Да, да… «Они» ждут жертвы, «они» хотят её. Если она принесёт эту жертву, им не будет жаль её, они будут рады.
В груди Веры что-то мучительно сжималось и ныло. Чему бы она обрадовалась теперь больше всего на свете, — это дружескому участию и дружескому совету. Но за участием и советом ей идти было некуда. Она подумала об отце, но отец был слаб и болен, его нельзя было расстраивать. Если бы она пришла и приласкалась к нему, он положил бы свою руку на её голову и сказал бы: «Моя девочка! Моя бедная девочка!»
Гарушины ездили часто, но вместо того, чтобы тревожиться и возмущаться, как делала это княгиня, старый князь привык к их посещениям, играл с Петром Ивановичем в пикет, Александра же часто не замечал и утверждал потом, что уже давно не видал его. В большинстве случаев княгиня не выходила из своих комнат, старики садились за игру, а Александр Петрович присоединялся к молодёжи и, слушая их разговор, переводил свой мутный взгляд от Веры к Ане, словно сравнивая их.
Часто он заставал здесь Листовича. Всё общество собиралось у пруда или в круглой беседке. Аня неизменно что-нибудь шила, Маров говорил, выкуривая одну папиросу за другой и, видимо рисуясь, щеголял несколько циничной, но ненасытной жизнерадостностью. Вера следила за ним исподлобья, сдержанно волновалась и иногда, не выдержав, горячо и порывисто возражала ему.
— Я не знаю лжи лицемернее и глубже, как эта ваша рассудочная любовь, — говорил Маров. — Любить рассудочно, это значит не любить никого. Мне дано чувство, и я пользуюсь им для тех, кто мне близок, кто мне приятен. У меня есть стакан доброго старого вина, и я знаю, что это вино доставит мне наслаждение. Но если я возьму и вылью его в этот пруд, то вода от этого не будет вкуснее, а вина у меня не станет. Вот та любовь, которую вы проповедуете!