На золотом крыльце сидели - [8]

Шрифт
Интервал

Я ненавижу их обоих за их несчастья.

Когда я увидела, зайдя в комнату, как отец захлопывает мой тайный дневник... — Павлуха Каждан ударил бы отца, плюнул бы ему в лицо, убежал бы из дому, защитил бы себя любой ценой... — я же не была научена сохранению души, и я сказала:

— Это я все сочинила.

Я думала, трусость и предательство — это только на войне. Я не знала, что делаю самое страшное предательство.

Да нет, я знала.

Отец засмеялся. Я для убедительности засмеялась вместе с ним, но, не выдерживая долго отвращения, — к отцу, к себе (нет, я знала, что предательство. Но не разрешала себе знать) и к миру вокруг, — отвернулась и быстренько стала мыть посуду, наливать воду из чайника в миску и мочить с усердием тряпочку и отжимать.

Дневник я погубила, чтобы не помнить своего унижения и предательства, и все, что хранилось в дневнике, тоже на время пропало, как будто слабая душа упустила непосильную ношу.

Но скоро, очень скоро все зажило (услужливые прорехи памяти, куда проваливается все плохое), и, распластав руки, я гонялась во сне за летающим над бесконечными водами Толей, и русалки плели косы внизу под нами, и я замирала в полете посреди музыки, а благодарное эхо возносило и усиливало во мне эту музыку и поднимало гром до страха не выдержать.

Подружка Люба вернулась из пионерского лагеря сама не своя. Это называлось: любовь. Мальчик из той деревни, возле которой был лагерь, все время приходил к ним играть в волейбол и «бегал» за ней. Именно так она и сказала — бегал. И на прощальном костре разыскал ее и не отходил ни на шаг.

Люба рассказывала бурным шепотом, хотя никто не подслушивал, и на меня сильно действовало ее волнение.

— Он мне говорит на костре: мне, говорит, нравится одна девчонка. А я, говорю, ее знаю? Он говорит, ты ее каждый день видишь. А я все как будто ничего не понимаю и опять спрашиваю: кто, говорю, это, Галя Клюева, да? А он: не скажу и все. Ну, говорю, уедем из лагеря — и я уже не буду ее каждый день видеть. А он: нет, все равно будешь видеть каждый день.

— Люба, — не выдержала я. — А я люблю Толю Вителина.

Это было, как падать во сне: жутко и сладко. Я не могла больше удерживать мою сокровенную тайну, и она полилась из меня неудержимо первыми попавшимися словами. Как он играл «Хороши весной в саду цветочки», как я плакала неразрешимо одно за другим два лета, и даже когда мы весь четвертый класс просидели за одной партой — мне было этого мало, чего-то мне не хватало от него — знаю чего: чтобы взял и посмотрел мне прямо в глаза — щедро, ничего не жалея и не оставляя для себя.

— А он-то, он-то тебя любит? — с азартом перебила меня Люба.

— Не знаю.

— Во даешь. Ну, он за тобой бегает?

— Не знаю.

— Давай я спрошу!

— Ты что! — И тут до меня дошла вся непоправимость того, что я наделала: тайна упущена. Открытая, она стала такой беззащитной, с ней можно было сделать любое зло.

— Ну, не хочешь, и не надо, — разочаровалась Люба.

Начался пятый класс. При появлении Толи Вителина Люба делала мне большие глаза и подмигивала. Я была теперь в ужасной, рабской зависимости от нее и принимала ее язык: я тоже подмигивала в ответ.

В желтый листопад пошли мы с ней напоследок лета в лес. Там была вольная прощальная тишина, мы нарочно вонзали в эту тишину свои крики, пели громкие песни, и Люба ахала и кричала театрально и разгульно: «Ах, Толечка-Вителечка, где ты, вот бы послушал сейчас наши песенки!»

Я, преодолевая внутри себя что-то дорогое, поддавалась этой измене и тоже вслед за Любой выпевала: «Где ты, где же ты, мой Толечка-Вителечка!»

Я была слабая, из стада.

Мне бы утаить, — многое бы уцелело.

Я поняла: остается только то, к чему не прикоснулись словами. Слова — как порча. Что ни заденут — все вянет. Такой у нас был двенадцатилетний бессильный и губительный язык.

А тут наступило злое время: прыщи на щеках, полупонятные анекдоты, ухмылки. Мир перекосился, внутри шумело от роста и неизвестного движения соков, и мальчишки защищались от тяги к девчонкам лютой ненавистью. Страшно стало ходить в школу: в нарте могла лежать дохлая крыса или букет чахлых одуванчиков с гнусной запиской. Сидеть с Толей за одной партой было бы немыслимо.

Учительница литературы Юлия Владимировна входила в класс, как на казнь. Наши варварские нечистые глаза мутили воздух. Она приговорена была каждый день отдавать на попрание нашему табуну свои святыни. «Тургенев...» — говорила она, и голос дрожал от обиды, и лицо бледнело от мученичества.

Она была высокая, юная, она стояла в простенке между окнами, тонкий ангел, крылами опираясь о стену, и длинные текучие пальцы прогибались, удерживая разворот страниц. «Стихотворения в прозе» читала она вслух покорным голосом, и единственный из нас, к кому она поднимала время от времени глаза, был Толя Вителин. Я трогалась, как лед на реке, и плавилась изнутри слезами.

Пока она читала Тургенева, по классу среди мальчишек ходила какая-то записка. Ее прочитывали, хихикали и передавали дальше. На том месте, где тургеневская крестьянка Татьяна после похорон ела щи, потому что они соленые, Павлуха Каждан встал, прошел с развернутой запиской к Генке Войтенко, тот сжался, — Павлуха шлепком ладони распластал измятый лист на его лице и тут же, размахнувшись, этой же ладонью сильно ударил его поверх записки. Все ахнули, Юлия Владимировна оборвала чтение, Павлуха вернулся на свое место, Юлия Владимировна заплакала.


Еще от автора Татьяна Алексеевна Набатникова
Город, в котором...

В новую книгу молодой уральской писательницы вошли роман «Каждый охотник», повесть «Инкогнито» и рассказы — произведения, в которых автор в яркой художественной форме стремится осмыслить самые различные стороны непростого сегодняшнего бытия.


День рождения кошки

Вы можете представить себе женщину, которая празднует день рождения любимой кошки? Скорее всего ей около сорока лет, в жизни она неплохо устроена, даже успешна. Как правило, разведена — следовательно, абсолютно свободна в своих поступках и решениях. Подруги ей в чем-то завидуют, но при случае могут и посочувствовать, и позлословить — ведь безусловные преимущества свободы в любой момент грозят перейти в свою противоположность… Где проходит эта «граница» и в чем состоит тайна гармонии жизни — вот проблемы, которые Татьяна Набатникова поднимает в своих рассказах с деликатностью психолога и дотошностью инженера, исследующего тонкий механизм.


Рекомендуем почитать
Волшебный фонарь

Открывающая книгу Бориса Ямпольского повесть «Карусель» — романтическая история первой любви, окрашенной юношеской нежностью и верностью, исполненной высоких порывов. Это своеобразная исповедь молодого человека нашего времени, взволнованный лирический монолог.Рассказы и миниатюры, вошедшие в книгу, делятся на несколько циклов. По одному из них — «Волшебный фонарь» — и названа эта книга. Здесь и лирические новеллы, и написанные с добрым юмором рассказы о детях, и жанровые зарисовки, и своеобразные рассказы о природе, и юморески, и рассказы о животных.


Звездный цвет: Повести, рассказы и публицистика

В сборник вошли лучшие произведения Б. Лавренева — рассказы и публицистика. Острый сюжет, самобытные героические характеры, рожденные революционной эпохой, предельная искренность и чистота отличают творчество замечательного советского писателя. Книга снабжена предисловием известного критика Е. Д. Суркова.


Год жизни. Дороги, которые мы выбираем. Свет далекой звезды

Пафос современности, воспроизведение творческого духа эпохи, острая постановка морально-этических проблем — таковы отличительные черты произведений Александра Чаковского — повести «Год жизни» и романа «Дороги, которые мы выбираем».Автор рассказывает о советских людях, мобилизующих все силы для выполнения исторических решений XX и XXI съездов КПСС.Главный герой произведений — молодой инженер-туннельщик Андрей Арефьев — располагает к себе читателя своей твердостью, принципиальностью, критическим, подчас придирчивым отношением к своим поступкам.


Тайна Сорни-най

В книгу лауреата Государственной премии РСФСР им. М. Горького Ю. Шесталова пошли широко известные повести «Когда качало меня солнце», «Сначала была сказка», «Тайна Сорни-най».Художнический почерк писателя своеобразен: проза то переходит в стихи, то переливается в сказку, легенду; древнее сказание соседствует с публицистически страстным монологом. С присущим ему лиризмом, философским восприятием мира рассказывает автор о своем древнем народе, его духовной красоте. В произведениях Ю. Шесталова народность чувствований и взглядов удачно сочетается с самой горячей современностью.


Один из рассказов про Кожахметова

«Старый Кенжеке держался как глава большого рода, созвавший на пир сотни людей. И не дымный зал гостиницы «Москва» был перед ним, а просторная долина, заполненная всадниками на быстрых скакунах, девушками в длинных, до пят, розовых платьях, женщинами в белоснежных головных уборах…».


Российские фантасмагории

Русская советская проза 20-30-х годов.Москва: Автор, 1992 г.