На Днепре - [5]
Так самым тягостным днем стала для них суббота, когда они возвращались из служебных поездок домой. И особенно — субботний вечер, когда приходилось в ярко освещенном «доме» представлять тестю недельный отчет.
В эти минуты они мало чем отличались от прочих служащих, терпеливо дожидавшихся в дверях конторы приема у хозяина. Мало они в те субботние вечера выделялись и среди многочисленных почтенных евреев, толпившихся в «белом доме». Эти евреи чувствовали себя на равной ноге с Михоелом Левиным. По субботним вечерам они приходили — кто попить чайку, кто перекинуться с хозяином острым словечком, а кто просто перехватить трешницу и польстить при этом хозяину, хотя Михоел Левин всегда, как бы наперекор себе, ссужал трешницей именно тех, кто говорил ему колкости. Стоило кому-нибудь угодливо похвалить Михоела Левина, как он тотчас резко обрывал его:
— Не выношу льстецов! До того не терплю их, что мне противен и тот, кому они льстят.
В те годы Лея и Цирель приходили с мужьями и детьми по субботним вечерам к отцу пожелать ему «доброй недели». Появлялись они с детьми и в пятницу вечером, когда уже были возжжены субботние свечи, чтобы поздравить отца с «доброй субботой». Навещали «дом» и в субботу днем или в будни, чтобы посидеть с мачехой на крылечке или в беседке маленького сада, отгороженного высоким забором. Почтительно робея перед отцом, перед богатым «домом», они величали мачеху «мамашей» и ограничивали свои беседы с ней вопросами о здоровье ее ребят и родной сестры, которую вместе с ее взрослыми детьми хозяйка «дома» приютила у себя. Речи Леи и Цирель были полны изъявлений и почтительной преданности и любви.
Когда какой-либо ребенок в «доме» заболевал дифтеритом или скарлатиной, Лея и Цирель покидали свои дома, своих детей, не показывались у себя по целым суткам, бодрствовали ночами у изголовья больного, озабоченно бегали с пузырьками льда или льняными припарками и не покидали «дома», пока ребенок не был «спасен».
От всего этого, от суеты и беготни по «дому», они проникались еще большим восторгом и почтительной робостью перед великим отцом. Но все же в глубине души у них шевелилось и другое чувство. Порой в будний день забежит одна из них к другой поговорить втихомолку о брильянтовых сережках, о дорогом перстне или жемчужной подвеске, которые отец купил «ей».
— Говорят, жемчуг редкостный. Уйму денег стоит…
Они понижают голос, чтобы даже дети не подслушали их, и смотрят пытливо друг другу в глаза, как бы советуясь: не счесть ли это за обиду? В маленьких глазках Леи, отцовски умных и темных, вспыхивает тогда скорбный огонек, но быстро гаснет в ее неизменной застенчивости.
Этот стыдливый робкий огонек загорелся в ее глазах давно, очень давно, в былые годы, когда Михоел Левин впервые ввел новую хозяйку в «дом». О Лее, еще молодой девушке в ту пору, как-то забыли. Ее не научили не только письму — она не умеет свое имя подписать, — но даже и чтению молитв. Ее обрекли на вечный позор: по субботам в женской половине молельни ей, дочери Михоела Левина, приходится склоняться к плечу своей младшей сестры и с багровым от стыда лицом, виновато озираясь, вслушиваться в то, что сестра читает по молитвеннику.
В те же дни откуда-то издалека к хозяйке «дома» донеслась весть о дедушкином первенце: он-де обеднел, скитается на чужбине в великой скудости, едва не протягивает руку за подаянием.
Охваченная страхом, не воскресят ли эти вести в ней прежней греховной тоски, она спустя долгие годы вновь стала тяжелеть и одарять «дом» детьми.
Она родила еще двоих — Фолика и Блюму.
На этом ее материнство могло бы, в сущности, закончиться. Дедушкин первенец был уже в могиле и не вызывал больше властного желания отдать ему и себя, и свое состояние, и душу, а ведь душа должна явиться в мир иной незапятнанной. К тому же и богатство в эти годы уже не только не приумножалось, но даже, пожалуй, несколько пошло на убыль. Рождение детей не возбуждало больше в отце никакой радости.
Блюму, щуплую, на редкость злую, с отметинами на щеке и шее (рубцы от перенесенной в детстве операции), он открыто недолюбливал, не выносил ее резких криков, морщился:
— Да… видать, растет добро!
Удивлялся:
— Откуда такая у меня?
А с Фоликом, веселым, упитанным толстяком, ненасытным обжорой, — он сопит от удовольствия, когда дорвется до еды, судорожно глотает куски, даже не разжевывая их, — с Фоликом совсем беда. Когда ему пошел четвертый год, обнаружилось, что он заикается, словно полунемой, невнятно бормочет отрывки слов, — нужен целый синклит мудрецов, чтобы понять его речь. К тому же он досаждал всем в доме своими проказами: запрячет ключи так, что люди собьются с ног, пока их разыщут; схватит, когда никто не увидит, шаль или шелковый платок и сунет их в горящую печь. На шестом году, после двух лет пребывания в хедере, его стали возить по лекарям и знахарям:
— Вот мальчику уже скоро семь лет, а он даже азбуки не знает. Не назовет ни одной буквы в молитвеннике и произносить их не умеет.
Кто-то в конце концов надоумил:
— Поставьте ему пиявочек на затылок!
Отца дома не было, да он и не вмешивался в эти дела. Пиявки Фолику поставили раз, другой — немного помогло: он стал узнавать буквы в молитвеннике, стал говорить более внятно. Все же учителя жаловались:
Давид Бергельсон (1884–1952) — один из основоположников и классиков советской идишской прозы. Роман «Когда всё кончилось» (1913 г.) — одно из лучших произведений писателя. Образ героини романа — еврейской девушки Миреле Гурвиц, мятущейся и одинокой, страдающей и мечтательной — по праву признан открытием и достижением еврейской и мировой литературы.
Давид Бергельсон (1884–1952), один из зачинателей советской литературы на идише, создал свой особый импрессионистический стиль повествования.Роман «Отступление» — о судьбах двух друзей, получивших образование в большом городе и участвующих в революционном движении. Один из них после ссылки приезжает в небольшой городок Ракитное и открывает там аптеку, а потом неожиданно умирает. Его друг пытается расследовать его смерть. Роман был начат писателем в 1913 году, в период между двух революций, когда наступило затишье, но брожение умов продолжалось.
Прозу Любови Заворотчевой отличает лиризм в изображении характеров сибиряков и особенно сибирячек, людей удивительной душевной красоты, нравственно цельных, щедрых на добро, и публицистическая острота постановки наболевших проблем Тюменщины, где сегодня патриархальный уклад жизни многонационального коренного населения переворочен бурным и порой беспощадным — к природе и вековечным традициям — вторжением нефтедобытчиков. Главная удача писательницы — выхваченные из глубинки женские образы и судьбы.
На примере работы одного промышленного предприятия автор исследует такие негативные явления, как рвачество, приписки, стяжательство. В романе выставляются напоказ, высмеиваются и развенчиваются жизненные принципы и циничная философия разного рода деляг, должностных лиц, которые возвели злоупотребления в отлаженную систему личного обогащения за счет государства. В подходе к некоторым из вопросов, затронутых в романе, позиция автора представляется редакции спорной.
Сюжет книги составляет история любви двух молодых людей, но при этом ставятся серьезные нравственные проблемы. В частности, автор показывает, как в нашей жизни духовное начало в человеке главенствует над его эгоистическими, узко материальными интересами.
Его арестовали, судили и за участие в военной организации большевиков приговорили к восьми годам каторжных работ в Сибири. На юге России у него осталась любимая и любящая жена. В Нерчинске другая женщина заняла ее место… Рассказ впервые был опубликован в № 3 журнала «Сибирские огни» за 1922 г.
Маленький человечек Абрам Дроль продает мышеловки, яды для крыс и насекомых. И в жару и в холод он стоит возле перил каменной лестницы, по которой люди спешат по своим делам, и выкрикивает скрипучим, простуженным голосом одну и ту же фразу… Один из ранних рассказов Владимира Владко. Напечатан в газете "Харьковский пролетарий" в 1926 году.
Прозаика Вадима Чернова хорошо знают на Ставрополье, где вышло уже несколько его книг. В новый его сборник включены две повести, в которых автор правдиво рассказал о моряках-краболовах.