МЖ: Мужчины и женщины - [3]
Я мог бы в подтверждение сказанного заполнить целые страницы соответствующими цитатами из всех этих вещей Достоевского, но не делаю этого, предполагая, что те, кто ознакомится с этим текстом, читали и знают Достоевского. Предполагаю также, что Аполлинария Суслова, женщина многоопытная, не могла не замечать подобных особенностей Достоевского, а такого рода любовники вряд ли высоко ценятся женщинами ее склада. Надо полагать, что на постоянные приставания Розанова к своей авторитарной жене с просьбой поговорить о Достоевском, она что-то и отвечала. Вот из этих намеков и шепотков, а то и прямых меморий Сусловой вырос Розанов.
В «Людях лунного света» он сам не проговорил, а прошептал открывшуюся ему истину о христианстве. Это отнюдь не прямоговорение. Но бесконечно важнее другое: в открывшихся ему христианских безднах Розанов увидел – высоты:
Индивидуум начался там, где вдруг сказано закону природы: «стоп! не пускаю сюда!» Тот, кто его не пустил, – и был первым «духом», не-природою, не-механикою. Итак, «лицо» в мире появилось там, где впервые произошло «нарушение закона». Нарушения его как однообразия и постоянства, как нормы и «обыкновенного», как «естественного» и «всеобще-ожидаемого».
Без «лица» мир не имел бы сиянья, – шли бы «облака» людей, народов, генераций… И, словом, без «лица» нет духа и гения.
Амбивалентность самого Розанова в отношении к христианству более чем известна. Он христианство «демонизировал» уже не прикровенно, как Достоевский в художественных текстах, а откровенно, открыто-идеологически. Такова знаменитая статья «Об Иисусе сладчайшем и горьких плодах мира». Здесь тезис Розанова: мир прогорк во Христе. И противопоставляет он этому сладость «варенья» и семейной жизни, «прямой секс». Но вот кого уж нельзя выпрямить, так это самого Розанова, который ценил лицо не менее, чем род. Христианство – принцип индивидуации. Все это знали и без Розанова, но он указал на самый носитель, материальный, так сказать, субстрат этого принципа: сексуальную эксклюзивность, «нарушение закона».
Почему же Достоевский не видел того, что увидел всячески зависимый от него Розанов? Вернее, почему он не мог сказать того, что сказал Розанов? Ответ более или менее ясен: Достоевский не хотел истины о христианстве, потому что он предпочел истине Христа. Знаменитая апофегма начинает приобретать какой-то новый смысл в контексте вышесказанного. Христос был его тайной и «стыдом». Как писал Бабель: «И был промеж них стыд» (в рассказе под названием «Иисусов грех»). Поэтому появляется и двоится Ставрогин, этот субститут Христа у Достоевского. Видимый смысл «Бесов»: Россия обретет спасение у ног Христа, но для Достоевского «у ног Христа» означало то же, что «возлежать на персях Учителя». Достоевский в «Бесах» не столько провозглашал метод врачевания, сколько размышлял о двусмысленности врачевателя. Надлежало скрывать тот архетип, который увидел в Христе Розанов. У Розанова же не существовало этих репрессирующих сдержек, он был свободен от тайных переживаний Достоевского, да и время было другое, «декадентское»; поэтому он мог сказать большую о христианстве правду. Ему в христианстве «нечего было терять», никакой «потаенной любви» у него не было.
В чем сказывается у Ставрогина «христианский демонизм»? Здесь нужно обратиться к главе «У Тихона», к исповеди Ставрогина:
Всякое чрезвычайно позорное, без меры унизительное, подлое и, главное, смешное положение, в каковых мне случалось бывать в моей жизни, всегда возбуждало во мне, рядом с безмерным гневом, неимоверное наслаждение. Точно так же и в минуты преступлений, и в минуты опасности жизни. Если б я что-нибудь крал, то я бы чувствовал при совершении кражи упоение от сознания глубины моей подлости. Не подлость я любил (тут рассудок мой бывал совершенно цел), но упоение мне нравилось от мучительного сознания низости. Равно всякий раз, когда я, стоя на барьере, выжидал выстрела противника, то ощущал то же самое позорное и неистовое ощущение, а однажды чрезвычайно сильно. Когда я получал пощечины (а я получил их две в мою жизнь), то и тут это было, несмотря на ужасный гнев. Но если сдержать при этом гнев, то наслаждение превысит всё, что можно вообразить. Никогда я не говорил о том никому, даже намеком, и скрывал как стыд и позор. Но когда меня раз больно били в кабаке в Петербурге и таскали за волосы, я не чувствовал этого ощущения, а только неимоверный гнев, но был пьян и лишь дрался. Но если бы схватил меня за волосы и нагнул за границей тот француз, виконт, который ударил меня по щеке и которому я отстрелил за это нижнюю челюсть, то я бы почувствовал упоение и, может быть, не чувствовал бы и гнева.
Далее, в следующем же абзаце Ставрогин говорит о своих отроческих пороках а-ля Жан-Жак Руссо. Но пороки-то не те называет: нужно было говорить именно о мазохизме, о сладких чувствах, испытывавшихся мальчиком Руссо, когда его порола мадемуазель Ламберсье. Руссо в связи с Достоевским вспомнил Страхов в пресловутом письме Толстому. В случае Ставрогина этот мазохизм обладает ощутимо гомосексуальной окраской. Но иную, садистическую характеристику приобретают чувствования Ставрогина, когда речь заходит о женщинах, и особенно о девочках. Основное в исповеди Ставрогина – не проблематическое растление Матреши, а ее порка и последующее самоубийство. Растление – субститут и метафора насилия как такового. Насилие не сексуальное подразумевается, а грубо физическое, избиение, убийство. Девочка элиминируется, убирается со сцены, она не нужна Ставрогину. А была ли девочка? Может быть, девочки и не было? Великий психолог-сердцевед Достоевский допустил явную ошибку, коснувшись сексуальной биографии Ставрогина: сексуально растлеваемые дети не кончают самоубийством, уж скорее они сами делаются насильниками, порой убийцами (невротиками – всегда). Эротическое обаяние Ставрогина, которым наделил его автор, весьма, так сказать, непродуктивно. Еще участники дискуссии о прототипе Ставрогина Л. Гроссман и Вяч. Полонский говорили о том, что он дан у Достоевского импотентом, об этом же пишет Бердяев в упоминавшейся статье: Ставрогин отнюдь не «взял» Лизу. Жизненная правда в том, однако, что есть сколько угодно гомосексуалистов, способных кружить головы женщинам. Это вообще весомый признак гомосексуализма – подобная игра с женщинами, когда их завлекают, а потом отвергают, делая вид, что никаких любовных поползновений у кавалеров не было (А. Белый и жена Блока; тут же – типичный «мотив Кандавла»). Этот тип описан и прославлен в русской литературе задолго до Ставрогина – Печорин. Модельно «печоринская» вещь Достоевского – «Кроткая». Недаром Достоевский вспоминает Лермонтова, говорит, что Ставрогин в смысле злобы сделал прогресс даже против Лермонтова. В основе здесь – враждебность к женщине, стремление причинить ей горе, зло. Сексуальной близостью горя женщине не причинишь, тут никто ничего не теряет – в жизненной глубине, а не на этикетно-культурной поверхности. Можно сказать даже, что Матреша повесилась потому, что Ставрогин «не взял» ее, а придумал эту историю для Тихона: здесь начинается и кончается подлинная метафизика «Бесов». Марья Лебядкина – следующее романное воплощение Матреши – стала юродивой, «кликушей» по той же причине. В реальности сходный случай – сумасшествие жены гомосексуалиста К. Леонтьева, красивой мещанки. Достоевский в «Бесах» зафиксировал то состояние, которое Бердяев, в статье о Ставрогине, назвал метафизической истерией русского духа. Это покинутость русской земли волевым мужским началом. Метафизика здесь – в отсутствии «физики». А Марья Лебядкина и есть русская земля: см. ее слова о Богородице – матери сырой земле, этот признанный религиозный центр романа.
Борис Парамонов ([email protected]).Сотрудничает с РС с 1986 года. Редактор и ведущий программы «Русские вопросы» в Нью-Йорке.Родился в 1937 г. в Ленинграде. Кандидат философских наук. Был преподавателем ЛГУ. В 1978 г. эмигрировал в США. Автор множества публикаций в периодике, книг «Конец стиля» и «След». Лауреат нескольких литературных премий.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Предмет литературно‑философских бесед Бориса Парамонова и Ивана Толстого – русская литература, которую соавторы рассматривают в «персональных» главах. Хронологический диапазон – ХХ столетие, но с запасом: от Владимира Соловьева до Александра Солженицына. Жанровый принцип – разбор литературной фигуры, взятой целиком, в завершенности своего мифа. Собеседников интересуют концептуальные, психологические и стилистические вопросы творчества, причем их суждения меньше всего носят академический характер. К Набокову или Пастернаку соавторы идут через историю собственного прочтения этих писателей, к Ахматовой и Маяковскому – через полемику с их критиком К.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Парамонов Борис Михайлович — родился в 1937 г. в Ленинграде. Закончив аспирантуру ЛГУ, защитил диссертацию на тему «Достоевский и поздние славянофилы», преподавал философию. После изгнания из университета, в 1979 г., уехал в Италию. С 1980 г. живет в Нью-Йорке. Ведет постоянную рубрику на «Радио „Свобода“». Печатался в основных эмигрантских изданиях.Автор — блестящий стилист, один из самых оригинальных и острых современных мыслителей. «Конец стиля» — первая, выходящая в России книга, включающая в себя основные сочинения Бориса Парамонова, составлена непосредственно автором.Все тексты публикуются в авторской редакции.
Впервые в науке об искусстве предпринимается попытка систематического анализа проблем интерпретации сакрального зодчества. В рамках общей герменевтики архитектуры выделяется иконографический подход и выявляются его основные варианты, представленные именами Й. Зауэра (символика Дома Божия), Э. Маля (архитектура как иероглиф священного), Р. Краутхаймера (собственно – иконография архитектурных архетипов), А. Грабара (архитектура как система семантических полей), Ф.-В. Дайхманна (символизм архитектуры как археологической предметности) и Ст.
Серия «Новые идеи в философии» под редакцией Н.О. Лосского и Э.Л. Радлова впервые вышла в Санкт-Петербурге в издательстве «Образование» ровно сто лет назад – в 1912—1914 гг. За три неполных года свет увидело семнадцать сборников. Среди авторов статей такие известные русские и иностранные ученые как А. Бергсон, Ф. Брентано, В. Вундт, Э. Гартман, У. Джемс, В. Дильтей и др. До настоящего времени сборники являются большой библиографической редкостью и представляют собой огромную познавательную и историческую ценность прежде всего в силу своего содержания.
Атеизм стал знаменательным явлением социальной жизни. Его высшая форма — марксистский атеизм — огромное достижение социалистической цивилизации. Современные богословы и буржуазные идеологи пытаются представить атеизм случайным явлением, лишенным исторических корней. В предлагаемой книге дана глубокая и аргументированная критика подобных измышлений, показана история свободомыслия и атеизма, их связь с мировой культурой.
Макс Нордау"Вырождение. Современные французы."Имя Макса Нордау (1849—1923) было популярно на Западе и в России в конце прошлого столетия. В главном своем сочинении «Вырождение» он, врач но образованию, ученик Ч. Ломброзо, предпринял оригинальную попытку интерпретации «заката Европы». Нордау возложил ответственность за эпоху декаданса на кумиров своего времени — Ф. Ницше, Л. Толстого, П. Верлена, О. Уайльда, прерафаэлитов и других, давая их творчеству парадоксальную характеристику. И, хотя его концепция подверглась жесткой критике, в каких-то моментах его видение цивилизации оказалось довольно точным.В книгу включены также очерки «Современные французы», где читатель познакомится с галереей литературных портретов, в частности Бальзака, Мишле, Мопассана и других писателей.Эти произведения издаются на русском языке впервые после почти столетнего перерыва.
В книге представлено исследование формирования идеи понятия у Гегеля, его способа мышления, а также идеи "несчастного сознания". Философия Гегеля не может быть сведена к нескольким логическим формулам. Или, скорее, эти формулы скрывают нечто такое, что с самого начала не является чисто логическим. Диалектика, прежде чем быть методом, представляет собой опыт, на основе которого Гегель переходит от одной идеи к другой. Негативность — это само движение разума, посредством которого он всегда выходит за пределы того, чем является.
В монографии на материале оригинальных текстов исследуется онтологическая семантика поэтического слова французского поэта-символиста Артюра Рембо (1854–1891). Философский анализ произведений А. Рембо осуществляется на основе подстрочных переводов, фиксирующих лексико-грамматическое ядро оригинала.Работа представляет теоретический интерес для философов, филологов, искусствоведов. Может быть использована как материал спецкурса и спецпрактикума для студентов.
Людвиг Йозеф Иоганн фон Витгенштейн (1889—1951) — гениальный британский философ австрийского происхождения, ученик и друг Бертрана Рассела, осуществивший целых две революции в западной философии ХХ века — на основе его работ были созданы, во-первых, теория логического позитивизма, а во-вторых — теория британской лингвистической философии, более известная как «философия обыденного языка».
Эссе одного из наиболее известных философов-марксистов «франкфуртской школы» об обманчивости современной толерантности, которая стала использоваться для завуалированного подавления меньшинств вопреки своей изначальной сущности — дать возможность меньшинствам быть услышанными.
Испанский философ Хосе Ортега-н-Гассет (1883–1955) — один из самых прозорливых европейских мыслителей XX века; его идеи, при жизни недооцененные, с годами становятся все жизненнее и насущнее. Ортега-и-Гассет не навязывал мысли, а будил их; большая часть его философского наследия — это скорее художественные очерки, где философия растворена, как кислород, в воздухе и воде. Они обращены не к эрудитам, а к думающему человеку, и требуют от него не соглашаться, а спорить и думать. Темы — культура и одичание, земля и нация, самобытность и всеобщность и т. д. — не только не устарели с ростом стандартизации жизни, но стали лишь острее и болезненнее.
Фридрих Ницше — имя, в литературе и философии безусловно яркое и — столь же безусловно — спорное. Потому ли, что прежде всего неясно, к чему — к литературе или философии вообще — относится творческое наследие этого человека? Потому ли, что в общем-то до сих пор не вполне ясно, принадлежат ли работы Ницше перу гения, безумца — или ГЕНИАЛЬНОГО БЕЗУМЦА? Ясно одно — мысль Ницше, парадоксальная, резкая, своенравная, по-прежнему способна вызывать восторг — или острое раздражение. А это значит, что СТАРЕНИЮ ОНА НЕПОДВЛАСТНА…