Мыс Бурь - [27]
Значит, в жизни бывает так: предчувствия разбиваются о стену, предзнаменования разлетаются дымом. Они напрасны. Все напрасно. Какие-то знаки, какие-то вещие намеки — пустота, за ними ничего нет. Всё это обман, над которым следует рассмеяться, который следует забыть. Вот для этого человека, не для кого-нибудь другого, я нахожу в себе единственные слова и силы, а через месяц он уже не помнит, как меня зовут, а через год уже не может вызвать в памяти моего лица. Эти шутки, которые шутит со мной судьба, эти, скажем, испытания — зачем они мне? Я не выбирала их, не давала на них согласия. Я их не понимаю и их не хочу. Нет, нет! Меня все это только запутывает и я не могу жить в таком узле. Я в жизни дорожу совсем иным, и его не троньте!
Я люблю этот покой во мне. Без него я — не я. И я сохраню его, через все сохраню, любой ценой, как до сих пор сохраняла. Пусть скажут, что всё это совершенно зря, но я знаю, для чего это делаю: ради него самого, ради его цельности и полноты. Он во мне. И если когда-нибудь еще я почувствую эту теплоту в руках, эту силу, исходящую от меня, ну что ж, я буду знать, что это опять судьба шутит со мной свои шутки, и, чтобы это не пропало даром, пойду облегчу какое-нибудь страдание, хотя бы кошке соседей… А человек — это обман, и приближение к человеку есть ошибка. И чем многозначительнее сказанное, тем больше пустоты впереди. Пустоты вокруг. Какая пустая жизнь! И во мне все так ясно, спокойно и тоже, в сущности, пусто.
Нет, нет, то, что живет во мне, что лежит на самом дне, полно глубокого, но только мне самой непонятного смысла. Оно во мне, но именно я-то и не понимаю, зачем оно? Время идет и жизнь постепенно урезает этот смысл, и к концу окажется, что все было бессмысленно, потому что мною было непонято. А ведь могло быть иначе: могла быть дана, вместе с силой, и способность осознать ее смысл, ее цель и значение. Как паук-крестовик… Но я хотела бы понять, зачем этот крест и что он значит? Могло быть иначе, и тогда случилось бы так, что жизнь дала бы расцвесть, распуститься во мне всему, благоуханно вырасти во что-то больше и прекрасное, и главное — осмысленное, сильное, значительное. Мне словно дана только первая часть чего-то, а ко всему остальному и последующему закрыт ход, и я недаром иногда тревожилась в последние годы все чаще, что не будет у меня знания, таланта, высоты духа и непрерывной духовной энергии, чтобы найти путь своего развития — для себя и для сил, мне данных. Они не распустились, не расцветут. Может быть, основной порок лежит именно в том, что изначально был мне дан покой, было дано созерцание, а не действие, не дана была тревога, священная тревога, и способность к страданию? Да, этого не было. А ведь сначала именно должно было бы даваться как раз обратное тому, что было дано мне, что я открыла в себе. Почему „даваться“? Разве нельзя было самой взять его, самой захотеть и этой способности к страданию, и воли к действию; и жажды борьбы? Но я открыла в себе это равновесие, несмотря ни на что. К нему должен бы был вести трудный, отчаянный, опасный путь, чтобы оно стало мудрым, но его не было, и оно стало инстинктивным, каким-то почти физическим. Я, такая, какая есть, в сущности, всегда имела от всего прибежище, какую-то нирвану в себе самой, и мне это так долго нравилось, и в себе самой, и вокруг меня; я была, по правде сказать, так долго всем довольна.
Я хочу, чтобы она умерла, чтобы ее больше не было. Ее ведь никто не любит. Это только так кажется, что ее кто-то любит, ее нельзя любить. Мне тяжело думать о ней. Мне хочется еще думать о себе».
Но тут Даша вдруг поняла, что эта тишина, которая ей так приятна, неестественна в своей незыблемости и полноте, что часы стоят и что, наверное, уже поздно. Она встала и начала одеваться. Окно просветлело едва-едва.
С некоторых пор Леон Моро уже не сидел за обитой сукном двойной дверью; дирекция банка, где служила Даша, ожидала в близком будущем крупные перемены. На месте старика, как и полагалось ему, сидел уже с неделю сын Леона Моро, но не потому что отец его умер, а потому, что он был тяжело болен печенью и сердцем, и теперь Даша в конце дня ездила к нему с письмами и бумагами, и он, охая и называя ее весьма часто «дитя мое» (чего раньше никогда не делал), диктовал ей, прихлебывая из стакана какую-то целебную жидкость, пока два других секретаря расшифровывали стенограммы, продиктованные им за день: очередная глава книги Моро о будущем европейских финансов.
Иногда бывало, что сын Моро довозил ее до дома отца на своей машине. Это был спокойный, некрасивый, лысеющий человек с отрезанной у плеча левой рукой (ранение, полученное в последний месяц войны восемнадцатого года). Ему было за сорок, а выглядел он старше. Когда заболел отец, его вызвали из Орана, и он должен был скоро снова уехать в Африку, которую очень любил, а к Парижу относился холодно. Пока автомобиль его стоял то тут, то там под красными огнями, и он ловко маневрировал своей единственной рукой (кадран впереди был сделан по специальному заказу) или катил мимо парка Монсо, по бульвару, он говорил об Оране, о Тунисе, об Алжире, о том, что, может быть, «если случится с отцом несчастье», он не сядет в кабинете его, не переедет жить в Париж, а наоборот, уедет еще дальше: в Аддис-Абебу, в Иоганесбург, на Мадагаскар. И все это не потому, что он любит авантюры, экзотику, охоту на тигров или еще что-нибудь в этом роде, а просто потому, что находит жизнь в этих местах куда более комфортабельной и приятной, чем в Европе: чудный дом, в котором всегда прохладно, много прислуги, две машины, изумительная коллекция редчайших граммофонных пластинок… Словом, он был весьма доволен своей жизнью.
"Курсив мой" - самая знаменитая книга Нины Берберовой (1901-1993), снискавшая ей мировое признание. Покинув Россию в 1922 году, писательница большую часть жизни прожила во Франции и США, близко знала многих выдающихся современников, составивших славу русской литературы XX века: И.Бунина, М.Горького, Андрея Белого, Н.Гумилева, В.Ходасевича, Г.Иванова, Д.Мережковского, З.Гиппиус, Е.Замятина, В.Набокова и др. Мемуары Н.Н.Берберовой, живые и остроумные, порой ироничные и хлесткие, блестящи по форме.
Лучшая биография П. Чайковского, написанная Ниной Берберовой в 1937 году. Не умалчивая о «скандальных» сторонах жизни великого композитора, Берберова создает противоречивый портрет человека гениального, страдающего и торжествующего в своей музыке над обыденностью.
Нина Берберова, одна из самых известных писательниц и мемуаристок первой волны эмиграции, в 1950-х пишет беллетризованную биографию Петра Ильича Чайковского. Она не умалчивает о потаенной жизни композитора, но сохраняет такт и верность фактам. Берберова создает портрет живого человека, портрет без ласки. Вечная чужестранка, она рассказывает о русском композиторе так, будто никогда не покидала России…
Марию Закревскую по первому браку Бенкендорф, называли на Западе "русской миледи", "красной Матой Хари". Жизнь этой женщины и в самом деле достойна приключенческого романа. Загадочная железная женщина, она же Мария Игнатьевна Закревская – Мура, она же княгиня Бенкендорф, она же баронесса Будберг, она же подруга «британского агента» Р. Локкарта; ей, прожившей с Горьким 12 лет, – он посвятил свой роман «Жизнь Клима Самгина»; невенчаная жена Уэллса, адресат лирики А. Блока…Н. Берберова создает образ своей героини с мастерством строгого историка, наблюдательного мемуариста, проницательного биографа и талантливого стилиста.
В этой книге признанный мастер беллетризованных биографий Нина Берберова рассказывает о судьбе великого русского композитора А. П. Бородина.Автор создает портрет живого человека, безраздельно преданного Музыке. Берберова не умалчивает о «скандальных» сторонах жизни своего героя, но сохраняет такт и верность фактам.
«Пушкин был русским Возрождением, Блок — русским романтизмом. Он был другой, чем на фотографиях. Какая-то печаль, которую я увидела тогда в его облике, никогда больше не была мной увидена и никогда не была забыта».Н. Берберова. «Курсив мой».
Ник Уда — это попытка молодого и думающего человека найти свое место в обществе, которое само не знает своего места в мировой иерархии. Потерянный человек в потерянной стране на фоне вечных вопросов, политического и социального раздрая. Да еще и эта мистика…
Футуристические рассказы. «Безголосые» — оцифровка сознания. «Showmylife» — симулятор жизни. «Рубашка» — будущее одежды. «Красное внутри» — половой каннибализм. «Кабульский отель» — трехдневное путешествие непутевого фотографа в Кабул.
Повести «Акука» и «Солнечные часы» — последние книги, написанные известным литературоведом Владимиром Александровым. В повестях присутствуют три самые сложные вещи, необходимые, по мнению Льва Толстого, художнику: искренность, искренность и искренность…
Книга Сергея Зенкина «Листки с электронной стены» — уникальная возможность для читателя поразмышлять о социально-политических событиях 2014—2016 годов, опираясь на опыт ученого-гуманитария. Собранные воедино посты автора, опубликованные в социальной сети Facebook, — это не просто калейдоскоп впечатлений, предположений и аргументов. Это попытка осмысления современности как феномена культуры, предпринятая известным филологом.
Почти всю жизнь, лет, наверное, с четырёх, я придумываю истории и сочиняю сказки. Просто так, для себя. Некоторые рассказываю, и они вдруг оказываются интересными для кого-то, кроме меня. Раз такое дело, пусть будет книжка. Сборник историй, что появились в моей лохматой голове за последние десять с небольшим лет. Возможно, какая-нибудь сказка написана не только для меня, но и для тебя…
Не люблю расставаться. Я придумываю людей, города, миры, и они становятся родными, не хочется покидать их, ставить последнюю точку. Пристально всматриваюсь в своих героев, в тот мир, где они живут, выстраиваю сюжет. Будто сами собою, находятся нужные слова. История оживает, и ей уже тесно на одной-двух страницах, в жёстких рамках короткого рассказа. Так появляются другие, долгие сказки. Сказки, которые я пишу для себя и, может быть, для тебя…