— Был, — сказал я.
— Сколько? — спросил он, взглянув на меня.
— Некоторое время, — сказал я.
— Ну, сколько же?
— Ну, три недели.
Он ухмыльнулся и промолчал.
— Понимаешь, — сказала Инна, — Гриша вернулся с целины неделю назад. Он провел там все лето. Он работал на комбайне…
Я почувствовал, что снова бросаюсь в грязный пруд и плаваю ногами по дну. Мне стало стыдно, как много лет назад. Только, пожалуй, это был другой, более мучительный, невидимый постороннему глазу стыд. Я замолчал. Я понял, что зря пришел сюда. Мне захотелось уйти.
А Инна оживилась, она улыбнулась мне, она говорила, что я действительно очень вырос, что я выше Гришки (подумаешь, заслуга), что я молодец, что зашел к ней. Гришка по-прежнему молчал. Потом мать Инны позвала его. Она попросила его спуститься в погреб за маслом.
«Да, он не последний человек в этом доме», — подумал я. Потом я безучастно спросил Инну, где она учится.
— Я учусь в вечернем механическом и работаю на заводе. На дневной не поступила. Срезалась.
— Молодец, — вяло сказал я.
— Молодец, что срезалась?
— Нет, что работаешь. Это очень нужно сейчас.
— Смотри, ты совсем как передовица в нашей многотиражке.
— А что, я и буду писать передовицы.
— Ну пиши, только не очень длинные.
— Ладно, — уныло согласился я.
Почему-то я вспомнил вдруг о Маньке, о маленькой коричневой обезьянке под абажуром. Ее не было.
— Где Манька? — спросил я.
— Маньки нет, — ответила Инна.
— Где ж она?
— Она потерялась. Ее потерял Гришка.
— Ах, Гришка, — сказал я. — А где твои косы? Тоже потерялись? Тоже Гришка?
— Их нет… Подстриглась… Но только назло Гришке. Он был против.
«Да, ничего нет, — подумал я. — Ни кос, ни Маньки. И Джеммы тоже нет. Хотя, может быть, она и есть. Только она не моя Джемма. Она Гришкина Джемма».
Я встал и протянул ей руку.
— Надо идти, — сказал я. — Поздно. Я не поспею к поезду.
— А ты не боишься… один?
— Нет. У меня есть опыт.
— Это хорошо.
Я вышел, кивнул Гришке, попрощался с Инниной матерью.
Инна проводила меня до калитки.
— Ну, мы ведь увидимся в Москве? — сказала она. — Мы обязательно увидимся.
— Да, конечно, — ответил я.
— Мы увидимся. Обязательно. Мы встретимся где-нибудь у Арбата.
— До свиданья, Инна.
«Хорошо, что мы никогда не увидимся», — подумал я. А через десять минут я уже был в вагоне электрички. Электричка мягко тронулась.
«Хватит, — сказал я себе. — Завтра же начну новую жизнь. Хватит лгать, хватит трепаться. Я тоже буду настоящим, черт возьми, назло им всем. Я больше никогда не буду плавать ногами по дну… Никогда!»
Мне стало несколько легче от принятого решения.
А электричка плавно и быстро увозила меня от маленькой платформы, заплеванной семечками, от дачного полустанка, от ее дома, от мелькнувшей и погасшей в темноте станции первой любви…
1958 г.
МЫ ЕЩЕ ВЕРНЕМСЯ ЗА ПОДСНЕЖНИКАМИ
Весна уже наливалась, и трава неожиданно запахла тихой, еле ощутимой горечью. И Пашка лег на траву, раскинул руки и подумал о том, что в прошлом году именно в этот день он начал ходить в школу без пальто… Был теплый серый асфальт, и прохладный подъезд дома, и словно бы взбесившийся по весне, гудящий школьный двор за решетчатым забором, выкрашенным в зеленое. А теперь этого уже нет… Теперь есть степь, и этот горьковатый запах, и бледное безразличное небо.
— А все-таки здесь лучше! — назло своим мыслям сказал Пашка. — В сто раз, в тысячу раз лучше!
— Ты что это, Павлуха, сам с собой? — удивленно спросил его Коля Махин, прицепщик.
Махину всего четырнадцать лет, он самый молодой в бригаде. А на втором месте — Пашка.
— Сам с собой, — сказал Пашка. — А ты вот не умеешь.
Махин недоверчиво и удивленно посмотрел на Пашку.
— Видали мы… — сказал он и сплюнул.
— Ни шиша вы не видали, — сказал Пашка. — Не умеешь сам с собой разговаривать, пижон.
Пашка забавлялся. Ему почему-то казалось, что Махин туповат, и это одновременно и веселило и бесило Пашку. И еще его раздражало, что каждые три дня к Махину на полевой стан приезжали отец и мать, как к ребенку в пионерлагерь. Они привозили ему конфеты и орехи, и Махин ночью в одиночестве работал челюстями. Он старался никого не будить и заглатывал целые конфетные горошины. Потом он кашлял. Но в остальном Махин был хороший малый.
— Так что, целинник, слабо тебе самому с собой, — лениво сказал Пашка и закурил.
Махин задумался, лег на траву и вдруг быстро проговорил:
— Эх, Русь-тройка. И кто тебя выдумал?..
Пашка нарочито оглушающе захохотал.
— Ладно, — добродушно сказал Махин. — Давай лучше в футбольчик погоняем.
Они погоняли минут десять мяч, но Пашке было неинтересно с Махиным. Городские всегда лучше в футбол играли, чем сельские. Да и потом, один на один — разве это футбол?
— Хватит, — сказал он. — Отдыхать надо. Вечером я заступаю в смену.
Они снова легли на траву, и Махин сказал:
— Вон твой идет.
Ну и зрение у этого Махина! Действительно, вдалеке, в голубоватом степном мареве, перечеркнутом травинками, сквозь которые глядел Пашка, виднелась фигура Егора Зубкова, Пашкиного тракториста. Егор стоял на месте, о чем-то задумавшись, и все глядел, глядел на дорогу, точно ждал кого-то. Потом он пошел к ребятам. Он был высокий, Егор, статный, и когда он стоял возле Пашки, Пашка весь вытягивался и делал вдох, чтобы грудь была пошире. Не хотелось Пашке быть совсем чахленьким рядом со своим трактористом. И все-таки, даже когда он надувался изо всех сил, приподнимал плечи и тянул голову вверх и назад, так что чуть не опрокидывался навзничь, — все равно против Зубкова он был что велосипед против трактора «Беларусь».