— Мы ведь увидимся с тобой в Москве, Инна? — сказал я неуверенно.
— Да, конечно, — ответила она. — Мы обязательно увидимся.
«Где там! — с грустью подумал я. — Небось забудешь меня уже через два дня. А может, и не забудешь, — попытался я себя успокоить. — А может, и увидимся. Конечно, увидимся. Обязательно увидимся». И от мысли, что я с ней обязательно увижусь, мне стало веселее. Я даже неожиданно решился на отчаянный шаг — взял ее под руку. Сделалось это как-то само собой, без предварительного обдумывания. И она не выдернула руку.
Я чувствовал себя счастливым. Я охранял ее. Я нес за нее ответственность. Но вот я даже не увидел, а скорее почувствовал, что за нами кто-то неотступно идет.
Я решил не оборачиваться и не думать об этом. Надо громко разговаривать с Инной и не обращать на это внимания.
Я говорил об учительнице физики, которая ко мне придирается, о вратаре Хомиче и еще о чем-то, но думал в это время только о том, кто шел сзади, не догоняя и не отставая от нас, умело пристроившись к ритму ваших шагов, из темноты внимательно глядя на нас чужими, враждебными глазами.
Мне уже хотелось, чтобы не было этого мучительного выжидания, чтобы он скорее напал. Я испытывал радость, что она увидит, как я гибну, защищая ее. Но порой во мне поднималось тошнотворное темное чувство страха. Вязкой, дурной волной оно захлестывало меня, и руки мои слабели. Сам себе я казался маленьким, беспомощным и трусливым.
Я жалел, что взялся провожать ее, что ушел от родных людей, к которым, может быть, уже не вернусь никогда. Я хватался за свой нож, и его металлический холодок успокаивал меня.
К моему изумлению, Инна поняла мое состояние. Когда стали видны тусклые, но уже близкие огни станции, Инна вдруг крепко сжала мою руку и сказала:
— Ну, все. Я пришла. А ты иди домой. Твои беспокоятся. И я тоже беспокоюсь, как ты дойдешь один. Ведь здесь опасно! — Она сказала это тоном матери или старшей сестры.
И я подумал, насколько она все-таки взрослее меня. Мне стало обидно.
— Нет, провожу тебя до конца. До самого поезда. Я не хочу идти домой, — сказал я.
— Ты сейчас же пойдешь домой. Здесь уже светло и не страшно. Здесь есть люди.
— Я буду ждать поезда.
— Ты не должен так поздно возвращаться. Иди… — Она легонько подтолкнула меня. — Ну, иди же.
Она ласково и снисходительно смотрела на меня. Потом она переменила тон:
— Нет, я прошу тебя, иди домой. Ведь в самом опасном месте я не просила тебя уйти. Ты мне был нужен. Я ничего не боялась с тобой… А теперь все… Теперь уже совсем не страшно. Ты должен идти.
Я стоял не двигаясь. «Нет, я не уйду, — думал я. — Я ни за что не уйду до самого поезда. Когда погаснет зеленый огонек, тогда я уйду». С другой стороны, уйти было легче. Она ведь просила меня об этом. Ведь действительно сейчас я уже не нужен. Сейчас все позади. Ох, как мне хотелось уже преодолеть это проклятое, гнетущее пространство! Как мне хотелось лежать на своей раскладушке у себя дома!
— Ну, до свиданья. Иди. Спасибо тебе… Мы еще увидимся с тобой… Мы будем с тобой гулять по Арбату… Иди… иди… Да-да, мы обязательно увидимся.
В моих руках были горячие ее руки. Она мягко, но настойчиво высвобождала их.
И я сдался. Я устал от борьбы с самим собой. Мне хотелось домой. Я повернулся и пошел… Потом через несколько шагов я остановился. Я подумал: может быть, догнать ее? Я посмотрел ей вслед. И я заметил стремительную, рванувшуюся по направлению к ней тень.
Я застыл на месте. Это был тот, кто шел за нами. Это был наш преследователь.
Тень скользнула по серой обочине слабо освещенной дороги. И уже в желтом свете станционного фонаря я увидел, как, догоняя Инну, перескакивая через ступени, вбегает на платформу Гришка.
С того дня прошло лет шесть. Я окончил школу, поступил в университет. В конце лета я приехал с первой своей практики. Я работал в Ярославской области в районной газете. Я привез несколько своих первых заметок, тщательно вырезанных из этой газеты. По почте я получал гонорары в размере тридцати — сорока рублей. Мне нравилось деловое и рычащее слово «гонорар». Разве дело было в деньгах! Мне кружил голову каждый номер, свежо и сильно пахнувший типографской краской, номер, в котором, такая отчужденная от меня, стояла напечатанная моя фамилия. Я чувствовал, что и мой труд вливается в труд моей республики… Впечатления переполняли меня.
Я был счастлив оттого, что мне девятнадцать лет, оттого, что я живу в такое время и в такой стране. Я полемизировал с неведомыми своими недоброжелателями, не верящими в меня. Я сочинял стихи:
Мне говорят: ведь ты не видел свет!
Не сложишь песню ты, уж как там ни малюй.
Я все ж ее сложу. Мне девятнадцать лет.
И я огромный мир, как жизнь свою, люблю.
Это был первый год освоения целины. Весенний ветер молодой, оживающей земли овеял и меня, хотя мне не пришлось побывать на целине. Я ехал в эшелоне с ребятами, возвращающимися с целины после уборки урожая.
Я подружился с ними, выучил их песни и настолько проникся атмосферой их жизни, что мне казалось, будто я и сам работал там.
Чем-чем, а недостатком воображения я никогда не страдал.
После возвращения с практики я заехал к своему приятелю, жившему на даче. Я его не застал. Пришлось возвращаться в город. Безлюдный вагон, продутый ветром, был грязен, на полу валялись газеты, билеты, окурки. На платформах мелькали одиноко прикорнувшие на длинных, толстоногих скамьях фигуры с мешками, баульчиками, навстречу бежали подслеповатые станционные буфетики, возникали и исчезали ремонтники у стрелки. Все такое знакомое с детства, родное, позабытое… Мною овладело привычное чувство пассажира: желание выйти на одном из полустанков. И я действительно вышел на одном из них, на самом дорогом для меня.