Андрей Захарыч окинул Сигнея укоризненным взглядом, после чего тот поспешил ответить:
– Уж это что!.. известно – непорядок… Жеребец – ему холя нужна… Тоже зря-то всякий бы сумел… Купил да и поставил в хлевушок… Нет, а ты его наблюди-и!..
– Наблюди? – неуверенно произнес Андрей Захарыч, по-видимому слегка опешенный неожиданным оборотом разговора.
– А то как же! – как бы увлекаясь, воскликнул мужичок Сигней, – а ты думал, зря как?.. Нет – погодишь!.. С ей, с скотиной-то, тоже надо умеючи…
– Надо умеючи, – как-то тупо подтвердил Чухвостиков, почему-то тоже впадая почти в восторженный тон.
– Ну, а попу с эстим недосуг, священнику то ись, – продолжал Сигней, вот ежели ты, барин, заведешь коня-то – это так, это к делу… Потому человек ты сло-бодный, умственный… порядки знаешь… И по хозяйству все: как напоить, как овса засыпать аль резки… Чего тебе!.. Есть лошадки-то в откорме? – участливо докончил он свою реплику, окидывая заискивающим взглядом Андрея Захарыча.
Михайло подбросил дров на то место, где варилась уха, и костер весело затрещал, вмиг охватываясь сплошным огнем: дрова были очень сухие.
– Есть – трехлеток, – с довольным видом ответил Андрей Захарыч, по-видимому очень польщенный комплиментами Сигнея.
– Вот ишь! – одобрительно заметил Сигней, – битючок?
– Битюк.
– А где купил-то?
– В Мордове.
– Небось уж сам покупал-то, дорого не дал?.. Ишь, барин-то не промах… Не обойдешь его… – снисходительно посмеивался Сигней, весь как бы проникнутый каким-то почтительным уважением к особе «непромаха-барина». Чухвостиков горделиво улыбнулся и важно приподнял брови.
– Недорого, – пренебрежительно проронил он, – семьдесят пять…
– В Толши поведешь?
– Туда.
– Эх, время-то многонько еще, – завздыхал Сигней, – почитай целое лето кормить-то!.. Овса одного, поди, прорва выходит. Уж я это знаю… Знаю я эту канитель-то… Тоже случалось, выкармливали… А овес-то! – три рублика анадысь на базаре…
– Свой у меня, – немного разочарованным тоном ответил Андрей Захарыч.
– Это иное дело!.. Известно, ежели деньги на выручку, продал его по три-то рублика… А уж коли не к спеху… – это ничего… Можно и жеребчиком потравить, можно… Все, глядишь, выручит к осени-то… Рублика два выручит, поди, за четверть-то? – бесхитростно спросил Сигней, и сам же ответил: – Как, поди, не выручить…
– Неужель три рубля овес-то? – совсем уже разочарованно спросил Чухвостиков, с явным признаком душевной истомы в голосе.
– Три рублика, три… Об этом что говорить… Десять с полтинкой, значит, будет, ежели по-старому, – на сигнации… Да-а, дорого-онек!.. Сигней участливо чмокнул губами и, обтерев ложку, отложил ее в сторону.
Появилось другое блюдо – вареная рыба.
Чухвостиков положительно затуманился. Я и забыл сказать, что он был-таки скупенек. Теперь его, по всей вероятности, мучила невозможность продать по хорошей цене те десять-пятнадцать четвертей овса, которые нужно было удержать для жеребца. Впрочем, мужичок Сигней не долго держал его в таком состоянии; задумчиво и печально съев две-три рыбки, он вдруг поднял голову и, с сожалением взглянув на Андрея Захарыча, благодушно произнес:
– Аль уж выручить тебя, барин?.. Уж одно к одному… Господа-то вы хорошие!.. Теперь Миколая Василича вызволил, уж и тебя… Нам бог пошлет… Найпаче по душе старайся… а уж там… (Сигней не договорил, что «там», но с молодецкой пренебрежительностью махнул рукой) куплю я у тебя жеребчика-то, куплю… Хорош барин-то!.. Видно, уж надо ослобонить… Завтра прибегу, посмотрю… Не горюй… Я уж вызволю, не таковский человек… Мы еще, слава богу, покамест бог грехам терпит – в силе…
Андрей Захарыч сразу просветлел и как-то изумительно обрадовался. Я даже удивился этой сильной радости. Верно, ему уж до жадности захотелось тех трех рублей за четверть овса, которые, по словам Сигнея, охотно платят на базаре.
– Бач-к-а! – послышался с хутора грубоватый, немного охрипший голос.
– Митроха-а! – откликнулся Сигней.
– Где ты?
– Подь сюда-а!
– Ты уж, Миколай Василич, дозволь малому ушицы-то похлебать, обратился ко мне Сигней, – тоже сын ведь… Грубоват хошь парень-то, а все сын…
Я, конечно, дозволил «грубоватому парню» похлебать ушицы.
Митроха имел большое сходство с отцом, но сходство это ограничивалось только одной наружностью: он был такой же низенький, такой же коренастый и щекастый, у него были такие же маленькие, прищуренные глаза и насмешливые губы… Но отцовского духа, – духа лицемерия и лжи, не было заметно в его красивых чертах. Глаза его глядели не умильно и ласково, а вдумчиво и строго, на губах играла не подобострастная улыбка, перемежаемая лукавой насмешливостью, а одна только жесткая ирония. И речь его, в противоположность речи отцовской, не изобиловала мягкими тонами. Она была груба, безыскусственна и – что мне показалось тоже странным – даже дерзка, когда обращалась к отцу или ко мне с Андреем Захарычем.
Никому не поклонившись, он сел за уху.
– Купил палицу-то? – спросил его отец.
– А то как же! За ней ездил – стало быть, купил, – нехотя ответил Митроха.
– Стальные есть? – осведомился я.
– Всякие есть. По деньгам…
– Что, говорят, в Лущеватке дьячок погорел? – полюбопытствовал Андрей Захарыч.