Об улове нечего и говорить: он был очень хорош, так хорош, что пришлось часть его пустить обратно в пруд. Подъехал и Михайло. Он заботливо развернул бредень по отлогой окраине плотины, когда Андрей Захарыч и Сигней почти бегом отправились переодеваться, а последний и, кроме того, получать выговоренные два стакана водки.
Так как вечер был очень теплый, то уху решили и варить и есть тут же, около пруда, где на покатом бережку еще прошлым летом была вырыта для этой цели небольшая ямка. Михайло был мастер варить уху. Во всем процессе, рыболовства этот заключительный акт всего больше нравился ему. Надо было видеть, с какой важной серьезностью он чистил рыбу, клал в кипяток соль и перец, крошил туда лук и следил, во время кипения за пеной, которую аккуратно и с видимым наслаждением снимал уполовником… А потом многократное смакование ухи: солона ли, довольно ли луку, не мало ли перцу, – с каким сосредоточенным глубокомыслием совершалось это!.. Имел он и обычный недостаток всех великих мастеров: терпеть не мог, чтобы вмешивались в его дело. Хотя бы какое-либо замечание, насчет того, например, что недурно бы еще подложить перцу, было и справедливо, Михайло всегда недовольно щурился и складывал свои толстые губы в пренебрежительную улыбку. Впрочем, это бывало только тогда, когда замечание делал «барин», «своего брата» он попросту, без всяких изменений физиономии, обрывал самым грубейшим образом.
Когда рыба была уже перечищена и Михайло наливал в большущий чугун воду, пришли и рыболовы. Андрей Захарыч напялил на себя коротенький мерлушечий тулупчик, а мужичок Сигней одел позамасленный, но еще совершенно крепкий полушубок. Вслед за ними Анна принесла коврик, на котором мы и уселись с Чухвостиковым, молчаливо закурив папиросы. Вообще, под влиянием ли холода или почему-либо другому, Андрей Захарыч не пускался в разговоры. Лицо его, хотя и совершенно спокойное, носило на себе печать какой-то мечтательной задумчивости, глаза рассеянно были устремлены куда-то вдаль.
Сигней суетливо разводил огонь. Он раза два попытался было вмешаться и в самое приготовление ухи, но, получив рьяный отпор со стороны Михайлы, ретировался, не забыв при этом усмехнуться себе в бороду. Когда Михайло стал опускать в чугун здоровенных, еще не заснувших карасей, Сигней обратился ко мне:
– Ну-у, рыба у тебя, Миколай Василич!.. Вот уж рыба-а… Карасищев-то таких, я чай, и в Битюке поискать… Эка жисть-то, с водой-то матушкой! – он легонько вздохнул.
Я вспомнил, что в Калинкиных двориках не было пруда.
– Как это вы без пруда-то обходитесь?
– Колодези у нас, милый ты мой барин, колодези… Что поделаешь перебиваемся как ни то… Барская воля, чего ж с ей будешь делать… Угодно им, вот и сселили…
– Прежние-то места, кажется, хороши были у вас?
– Были-то они были… Это что говорить, хорошие места были, угодливые… Ну, только им виднее… Не способно, стало быть, нам, дуракам, жить-то там, вот и переселили. Им тоже своего терять не приходится… С чего же? Мы ежели теперь и без угодьев, все как-никак перебиваемой, пока бог грехам терпит… Все хлебушко какой ни на есть жуем!.. А баринок-то наш человек нежный… он вон и с угодьями горюет… Как тут быть-то!
– Вы, никак, не хотели переселяться-то, еще бунт, кажется, затеяли? спросил я.
– Было малость, – неохотно отвечал Сигней, – греха нечего таить было… Подурили маленько, признаться… Что ж, Миколай Василич, народ мы темный, глупый… Ох, глупый мы народ-то! (Сигней даже сокрушительно вздохнул и совсем прищурил свои маленькие глазки.) Учить-то нас вот как еще надо! вот как… Я в те поры еще толковал: бросьте, мол, мужики… ну, нет!.. Где уж нам!.. Где их милость указала, там и селись… Им виднее!.. То-то все гордыня-то наша… Дали волю, ослобонили, так нет, – мало… Ну, и спокаялись… Гордыней-то ничего не возьмешь, а ежели тихостью, смиренством, ну так… С барином завсегда можно обойтись, потому, барин он добрый и заслугу завсегда понимать может… А то бунтовать!
Я спросил Сигнея, где он пахал. На своем поле мне не случалось его видеть.
– Хе-хе, – приятно осклабился Сигней, – тут я тебе услугу сделал, Миколай Василич… Это уж как есть – услужил… Сват у меня есть, в Россошном, Григорий, – помнишь, может? (Я помнил Григория; раз, во время вьюги, он провожал меня к одному знакомцу.) Ну, вот!.. Своячина-то его за моим малым будет, за Митрошкой… Вот мы и сваты… По-нашему, по-мужицки это… Он, сват-то… ну, не похвалюсь я им… что уж!.. (Сигней снисходительно засмеялся.) – Плоховат он, сваток-то мой… Это уж правду надо сказать – плоховат…
– Ты что же, пашешь, что ль, за него? – спросил я, вспомнив, что Григорий снял у меня под яровое две десятины земли.
– За него, Миколай Василич, за него, – одобрительно пропел Сигней, где уж ему, сватку-то, осилить, ну, я за него и стараюсь… Все кабыть не чужой… Да и тебе-то, признаться, послужить хотел, наслышаны мы про тебя-то, – он ласково заглянул мне в глаза.
– Мне-то какая тут услуга? – удивился я.
– А ка-ак же, – торжествующим тоном протянул Сигней, – ведь он убогий человек, сваток-то мой, Григорий-то… Ему не токмa что сымать – впору с своей душевой управиться, с земелькой-то… Ну, я его и ослобонил… Это прямо надо сказать – ослобонил… А то двадцать шесть целковых!.. Где ему… Бедняйший человек-то он, – сожалительно пояснил мужичок Сигней.