Московские литературные урочища. Часть 3 - [2]
Это было очень мрачное место, в конце огромного ставрогинского парка. Я потом нарочно ходил туда посмотреть; как, должно быть, казалось оно угрюмым в тот суровый осенний вечер. Тут начинался старый заказной лес; огромные вековые сосны мрачными и неясными пятнами обозначались во мраке <…> Неизвестно для чего и когда, в незапамятное время, устроен был тут из диких нетесаных камней какой-то довольно смешной грот. Стол, скамейки внутри грота давно же сгнили и рассыпались. Шагах в двухстах вправо оканчивался третий пруд парка. Эти три пруда, начинаясь от самого дома, шли, один за другим, с лишком на версту, до самого конца парка. Трудно было предположить, чтобы какой-нибудь шум, крик или даже выстрел мог дойти до обитателей покинутого ставрогинского дома ([2], 456–457).
Как я полагаю, Достоевский посетил Петровский парк и внимательно осмотрел место преступления, чтобы представить его себе воочию. Он мог это сделать или зимой, в первый свой приезд в Москву после возвращения из-за границы (приблизительно с 29 декабря 1871 до середины января 1872 года), или, что гораздо более вероятно, в октябре 1872 года (с 7 по 13 число), когда он поехал на переговоры с М.Н. Катковым по финансовым делам и по поводу цензурного запрета, касающегося главы «У Тихона», с включенной в нее поразительной по своей откровенности исповеди Ставрогина ([5], 304–305, 320–321). Заметим: писатель описывает осеннюю ночь. Трудно себе представить, чтобы Достоевский, находясь в Москве в «глухую пору листопада», не воспользовался бы представившейся возможностью и не осмотрел бы Ивановский грот как раз в это «убийственное» время года. Как указывают комментаторы романа «Бесы» на основании документов, глава «Многотрудная ночь», содержащая сцену убийства Шатова, тогда еще не приобрела окончательной формы и дописывалась после возвращения писателя в Петербург 13 октября ([7], 250–252). Она была опубликована в декабрьской книжке журнала «Русский вестник» за 1872 год.
Великий романист как всегда точен во всем, что касается топографии. Ивановский грот действительно расположен в двухстах шагах от пруда и более чем за версту от усадебного дома (то есть от главного здания Петровской академии), а за прудом (в самом деле третьим, но самым большим) парк действительно уже кончается: дальше на север простирались земли крестьян села Лихоборы. Остатки могучего соснового бора видны и поныне. Трудно судить о том, в каком состоянии находились стол и скамейки в «демократические» семидесятые годы XIX века, но сейчас грот находится в еще большем запущении, чем это явствует из текста романа. Автор этих строк имел возможность лично убедиться в сходстве топографии этого уголка Петровского парка с описанием Достоевского.
Петровский парк и окружавшие его дачи вдохновили также Владимира Короленко, разночинца-демократа и, что не менее важно, выходца из нерусской языковой и культурной среды. Видимо поэтому ему совершенно не по нраву оказалась Москва, которую он описывает как город трущоб, грязных трактиров и разбойничьих вертепов. Вопреки сложившейся традиции он предпочитал Петербург, с которым он связывал надежды на осуществление идеалов научного прогресса, гуманизма и сострадания к бедным. Однако особую симпатию у него вызывает не большой город, а именно пригород, в котором трезво-практический дух новой, более демократичной эпохи органически сочетается с «ощущением парка и свежего воздуха», с романтическими аллеями и мечтами о любви. Красоту отходящей в прошлое дворянской культуры олицетворяли «красивое здание академии, церковка, парк, плотина, пруд под снегом в одну сторону, открытые дали в другую», а новую эпоху — «своеобразный поселок с двухэтажными Ололыкинскими номерами <…> Всюду только фигуры крестьян и студентов» ([4], 125). В двух повестях из студенческой жизни: «Прохор и студенты» (1887) и «С двух сторон» (1888, переделана в 1914) — можно наблюдать интереснейшее явление наложения тургеневской лирико-монологической поэтики и тургеневской образности на суровую, сторонящуюся от лирики и метафорики поэтику объектного повествования в духе «социологического реализма» народнического толка. Короленко изображает студенческую жизнь в самом деле «с двух сторон». С одной — свидания в темных аллеях, рыбная ловля с разговорами о философии (совсем как в «Дворянском гнезде» Тургенева, но речь идет не о Шеллинге или Гегеле, а о материализме Фохта), девушка-аристократка, в которую влюбляется и из-за которой бросается под паровичок герой второй повести. С другой же — химические и физические лаборатории, студенческие сходки, полицейский участок и попытки разбудить «сына трудового народа» — пьяного мужика Прошку, что живет в деревне рядом с академией. Таким образом, Короленко удалось найти социальный локус, в котором «барское» изящество органически сочеталось с разночинским аскетизмом и практичностью века лабораторий, машин и капитала. В этом и заключалось особое очарование — урок этого урочища.
На этом позволю себе прервать рассказ о московских литературных урочищах, чья история не прервалась где-то в конце XIX века, когда не только в России, но и во всей Европе ясно обозначились признаки угасания классической линии развития литературы и искусства. Следующее, двадцатое столетие ознаменовалось резким всплеском нового мифотворчества во всех областях социальной и культурной деятельности — начиная с экономической и политической и кончая бытовым сознанием. Искусство, философия, религия, литература также стали предлагать людям всё новые и новые мифы, которые были по сути дела страшными или сладкими сказками, но в то же самое время содержали в себе немалую долю объективной истины, зачастую неотделимой от вымысла (ср.
Чтобы почувствовать, как один стиль эпохи сменяется другим, очень хорошо, например, пойти в картинную галерею и, переходя из зала в зал, наблюдать, как напыщенные парадные портреты, имеющие так мало общего с реальной действительностью, сменяются не менее напыщенными романтическими страстями, затем всё более серенькими, похожими на фотографии, жанровыми реалистическими сценками, а еще позже феерической оргией модернизма с его горящими очами демонов и пророков, сидящих в окружении фиолетовых цветов и огромных, похожих на птеродактилей, стрекоз и бабочек...А можно иначе.
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.