Моление о Мирелле - [17]

Шрифт
Интервал


Прямо напротив монастырских ворот модный магазин. Хотя еще довольно светло, фонари уже зажгли, и в огромных, промытых стеклах я мог любоваться собственным отражением в интерьере с зимним пальто, юбками и батистовыми кофточками. Жокейка, мышиного цвета твидовая курточка, стянутая в талии ремнем, и темно-синие вельветовые брюки.

Из кармана торчат ненавистные перчатки, из-под шапки — рыжие лохмы. Я показал себе язык, вытянул указательный палец и прицелился — «пах, пах!»

И тут мое внимание привлек жидкий голос:

— Signore, per carita, una lira signore!

Я посмотрел под ноги. У ворот сидел мужчина, вернее, у ворот валялся тряпичный кокон с человеком внутри. Человеком? В тех местах, где должны быть конечности, материя не топорщилась, она была откровенно и докучливо гладкой. Смотревшее на меня снизу вверх было слеплено из двух черных провалов на месте носа и двух черных гротов, скрывавших в глубине странный блеск в одном и белую кляксу во втором. Рот открыт. Голые десны, зато язык, мясистый, розовый, скачет через растрескавшиеся губы туда-обратно, как у запыхавшегося щенка. Жирные, грязные сосульки волос свисают на лоб. Фигурные наслоения грязи. Рядом валяется еще тряпочка, поменьше, и в ней несколько скомканных купюр. (Неужели они перекочевали сюда из карманов пробегавших мимо юных балерин?)

Я повидал много калек, но ни разу не видел, чтобы от человека осталось так мало. Я замер, не шевелясь и не отводя от него глаз. Он подмигнул выжившим глазом. Я сунул руки в карманы, так надежнее. И он тут же приподнял плечо, одно у него было. Конечно, он думал, что я полез за деньгами, но в карманах у меня ничего нет, как у него в брючинах — или глазницах — или животе…

Я опустился на корточки. Казалось, он силится что-то сказать, но не выходит. Его голова стала дергаться. Он злится на меня за то, что я пожадничал что-нибудь подать. Может, отдать ему часы? Это моя единственная ценность, часы со светящимися цифрами, подарок ко дню рождения. Я провел пальцами по стеклу.

Глаза урода интересовались в жизни каждый своим, рот и щеки дергались. Гримасы становились все чудовищнее, наросты грязи усиливали эффект. Это зрелище, лицо, которое и было, и не было им, разорвало мне душу. Что же будет-будет-будет? — и я склонился над ним. Он жив, подумал я. Он жив, а война — нет. Войны нет!

Мостовая качалась. Картинки возникали и тут же пропадали, как пузыри на болоте. Чернота. Запах железа, и в черном зрачке болота небо без конца и края: сэтер в горах, первое послевоенное лето. Пасутся козы. Малыш засовывает их орешки в рот, у взрослых нет сил бороться с этим. Выпь, крикнувшая с той стороны бухты, вытянувшись, истово махая крыльями, — нет, нет, что-то другое. «Когда мы увидели тебя, ты был далеко-далеко. Жене что-то почудилось, мы взяли бинокль, и действительно, твоя шапка краснела где-то на середине. Ну и бежали мы, а ведь сил совсем никаких не было». Эту историю я слышал столько раз, что кажется, отчетливо видел в бинокль сам себя, но сейчас не это нужно, что-то другое, раньше, забитое этой картинкой. Что-то теплое, но уже не живое, до чего нельзя дотрагиваться и что я украдкой все время ковыряю, — и каждый раз замирает от ужаса сердце — ведь это страх? Войны нет, нет! — уговорил я сам себя и протянул руку, чтобы дотронуться до теплого человеческого обрубка.

Удар, зверский, пришелся по запястью. Боль отдалась в плечо. Я рывком откачнулся от попрошайки, в ужасе уставился на него, кажется, закричал. Какой урод! Я кинулся обратно в ворота, вверх по лестнице и вдруг уткнулся лицом в грубые, черные одежды, в калеку. Ветошь увечного облепила мне лицо, ледяные руки легли на голову! Подняв глаза, я увидел круглое лицо монахини, без кровинки белое, черные губы, потом закричал, повернулся и бросился наутек.

В коридоре у дверей танцкласса я прижался лбом к оконному стеклу, чтобы отдышаться. Воздух вырывался наружу, если я пытался вдохнуть, и пузырился, забиваясь куда-то в живот, когда я хотел выдохнуть. Я долго стоял так, прежде чем решился пойти к своим.


Вечер, я устроился в тетиной кровати. Мы ночуем в одной комнате, точно как раньше. И я стал клянчить:

— Теть, почитай, как когда я был маленький.

Она обняла меня, прижала к себе, поплотнее подтолкнула вокруг нас ватное одеяло и раскрыла книгу. О чем? Вроде о слонах в Бирме.

— Ты слушаешь, Фредрик? — вдруг спросила тетя.

Я посмотрел на нее, засмеялся и отрицательно покачал головой.

— Будем спать?

Я кивнул.

— Ну тогда иди на свою кровать.

— Только сначала расскажи мне что-нибудь.

— Что?

— Как ты была маленькой.

— Маленькой?

— Ну когда вы еще жили в России.

Лицо тети разгладилось. А глаза погрустнели. Я знал, что так и будет, если я попрошу рассказать о России. У нее всегда делается такое лицо.

Череда дивных, сказочных историй проносится у меня в голове, я знаю их все наперечет. Они прячутся каждая в свою ячейку, я зеваю и закрываю глаза.

Вот кучер Федя, у него огромное пузо и гусарские усы, от уха до уха. Он смотрит на меня с верхотуры, с козел, подмигивает и сочно щелкает хлыстом. Тройка белых как лунь рысаков выдыхает клубы морозного воздуха и от нетерпения бьет копытами. Подковы с треском впечатываются в наст, одна за другой лошади задирают хвост, и струя ударяет с шумом. А в булочной ко мне через прилавок наклоняется барышня с очень тонкой шеей и протягивает кулек конфет, и пахнет кофе, уличная суета за запотевшими окнами похожа на представление театра теней. И на краешке кровати устроилась няня Глафира, разложив на коленях длинные, черные-черные косы, и в который уж раз рассказывает, какие волки у них в деревне и как ее сестра встретила за околицей Топтыгина, но он даже не тронул ее, потому что у нее тоже косы как воронье крыло, а с такими косами… Поленницы у них в деревне кладут низкие, широкие, и снег заносит их почти доверху, а вокруг, верста за верстой, замерший лес, он ждет, а когда весна наконец-то приходит, то делается такая непролазная грязь, что ни пройти, ни проехать, и все-все, кроме только сосунков, высыпают на дорогу и подкладывают под колеса огромные бревна и вытягивают повозки, мужики ругаются, кони ржут, да кружит над болотом одинокая черная птица. А в имении дяди Пети конезавод и почти двести коней, и сюда под Рождество съезжаются все, родные и друзья, сладости и разносолы никогда не переводятся, а провокатор Осип Григорьевич весь день сидит со своей носогрейкой и играет с дедушкой в шахматы, а к осени все разъезжаются, кто в Италию, кто во Францию, кто к Нансену в Берген, и повсюду их встречают с распростертыми объятиями, и даже когда в Гамбурге папа с дедушкой пошли в голову своего поезда посмотреть на паровоз, да так и проводили его зачарованным взглядом, и весь вокзал переживал и суетился, даже тогда все было в полном порядке. А в Австрии господин Эстерхази устраивает охоту, и к вечеру вся компания заваливается обратно, горят факелы и надрываются собаки, и на белом снегу лежит кабан или лесной олень, смотрит остекленевшими глазами и истекает кровью, и это ужасно; но на самом деле ужасно понарошку, потому что все это было в старые добрые времена, еще до той войны, которая была до войны.


Рекомендуем почитать
Старый Тогур

Есть много в России тайных мест, наполненных чудодейственными свойствами. Но что случится, если одно из таких мест исчезнет навсегда? История о падении метеорита, тайных озерах и жизни в деревне двух друзей — Сашки и Ильи. О первом подростковом опыте переживания смерти близкого человека.


Англичанка на велосипеде

Когда в Южной Дакоте происходит кровавая резня индейских племен, трехлетняя Эмили остается без матери. Путешествующий английский фотограф забирает сиротку с собой, чтобы воспитывать ее в своем особняке в Йоркшире. Девочка растет, ходит в школу, учится читать. Вся деревня полнится слухами и вопросами: откуда на самом деле взялась Эмили и какого она происхождения? Фотограф вынужден идти на уловки и дарит уже выросшей девушке неожиданный подарок — велосипед. Вскоре вылазки в отдаленные уголки приводят Эмили к открытию тайны, которая поделит всю деревню пополам.


Необычайная история Йозефа Сатрана

Из сборника «Соло для оркестра». Чехословацкий рассказ. 70—80-е годы, 1987.


Как будто Джек

Ире Лобановской посвящается.


Ястребиная бухта, или Приключения Вероники

Второй роман о Веронике. Первый — «Судовая роль, или Путешествие Вероники».


Петух

Генерал-лейтенант Александр Александрович Боровский зачитал приказ командующего Добровольческой армии генерала от инфантерии Лавра Георгиевича Корнилова, который гласил, что прапорщик де Боде украл петуха, то есть совершил акт мародёрства, прапорщика отдать под суд, суду разобраться с данным делом и сурово наказать виновного, о выполнении — доложить.