Модификации романной формы в прозе Запада второй половины ХХ столетия - [19]

Шрифт
Интервал

Отзвуки горнов еще не успели стихнуть, а перенаселенные трущобы уже извергали своих обитателей. …Людской поток струился из лачуг и квартир в улочки, переулки и безымянные тупики, они вливались в улицы, и струйки превращались в ручьи, ручьи в реки, и в конце концов казалось, весь город потек на Place de Ville [«Городская площадь» (фр.)] по бульварам, сходящимся к ней, будто спицы к втулке, заполнил ее, а затем под давлением собственной, все нарастающей массы безотказной волной прихлынул к неприступному входу в отель, где трое часовых из трех союзных армий стояли у трех флагштоков для подъема трех соцветных флагов» (345—346)[136].

И хотя в отдельных эпизодах, частных образах и фразах органично синтезируются два доминирующих формообразующих начала «Притчи», художественного слияния эпического и притчевого в структурное целое в романе Фолкнера не происходит.

Роман-парабола возникает благодаря гармонии романного и параболического; стержневое в нем — единство противоположностей: динамики романного «исследования» (в единстве анализа и синтеза) и статичности констатирующей иносказательно-символической образности, при уравновешенности изображения и выражения. Именно этого свойства лишена «Притча»: целесообразной соотнесенности разностильного, взаимосвязи разных компонентов притчево-романной структуры и внутреннего структурообразующего единства в романе Фолкнера нет. По всей вероятности, это объясняется заданностью двух идей: морально-философской и творческой, а также ортодоксальностью их художественного воплощения. Почти три года спустя после завершения «Притчи» в своих беседах со студентами и преподавателями Виргинского университета в 1957 году Фолкнер, отвечая на вопрос «Так что в той книге вы исходили из идеи?», утверждал: «Совершенно верно, я исходил из идеи, надежды, невысказанной мысли о том, что Христос приходил дважды, был дважды распят и что, может быть, у нас остался один последний шанс»[137]. Что же касается творческого воплощения — работы писателя, то эта рациональная установка была определена Фолкнером еще в самом начале работы над романом в письме М. Каули как стремление «уместить всю историю человечества в одном предложении»[138].

Возможно, что «через двадцать пять лет или пятьдесят лет книгу, как писатель и надеялся, прочитают по-другому»[139] и будут ценить как раз дисгармонию противоположностей, усматривая в этом обновление романной притчи. Возможно, она будет воспринята как разновидность иной — контрапунктной, открытой — структуры романа-притчи. И в этом противостоящей цельной структуре не только «Повелителя мух» и «Бога-Скорпиона» Голдинга, но и таким параболам последних лет, как «Чайка Джонатан Левингстон» Р. Баха и «Поселок кентавров» А. Кима.

* * *

Бесспорна притчевость формы в одном из лучших японских романов второй половины XX века — «Золотом храме» (1956) Юкио Мисимы. Однако характер этой формы, отличаясь от голдинговского и фолкнеровского, связан у Мисимы с реализацией параболического начала через изображение внутреннего состояния личности. Отмечая это свойство произведения японского писателя, американский исследователь А. Кимбалл пишет: «В «Золотом храме» Юкио Мисима исследует болезненный мир своего психически неуравновешенного юного героя, изображая не только поиски им своей индивидуальности, но в то же время создает притчу (a parable) о художнике, для которого Идеал — как для юного Мидзогути — одновременно источник вдохновения и ужаса, манящее божество и тягостная кара»[140]. Вместе с тем параболический смысл романа полиаспектен. Он включает также и «философское откровение… автора о сути японской красоты»[141]. А на итоговом уровне философско-художественного обобщения множественные иносказательные смыслы синтезируются в идее о судьбе прекрасного в современном мире.

Этот притчевый уровень задает образ Золотого Храма, с которым связан романный сюжет Мисимы, имеющий, как известно, жизненно-реальную основу и представляющий историю Мидзогути, мальчика из глухой провинции, который, благодаря дружбе его отца с настоятелем, оказывается послушником при Храме. Парадоксальность выписанной здесь ситуации — преклоняющийся перед красотой Храма, его хранитель Мидзогути сжигает Храм — это отражение «логики» внутренней жизни героя Мисимы. Хотя оба плана — внешнесобытийный и внутреннее действие — во взаимодополняемости и взаимообусловленности создают основу притчевого иносказания о судьбе прекрасного, только погруженность в метания души и сознания героя, в сложные комплексы его «я», исследования рациональных и бессознательных извилин психологии героя способствует перерастанию конкретно-достоверного изображения в иносказательное выражение. Символическая и иносказательная многозначность не заложена в образе Храма, а возникает в силу лирического отражения этого образа, по мере развертывания в романную картину духовно-интеллектуальной жизни Мидзогути[142].

«Золотой Храм» как роман-притча одновременно рационально-иллюстративен, тяготея к «рассказу с назиданием», и условно-иносказателен в прояснении небуквальных сущностей. Синкретизм параболического и лирического сосуществует в романе Мисимы с двойственной природой притчевого начала, единовременно умопостягаемого и иррационального. Романно-параболическая линия судьбы прекрасного в современном мире совмещается с постижением «неявленного смысла» — тайны прекрасного, или, вернее, через тайну тайн прекрасного постигается его участь в человеческом мире.


Рекомендуем почитать
Гоголь и географическое воображение романтизма

В 1831 году состоялась первая публикация статьи Н. В. Гоголя «Несколько мыслей о преподавании детям географии». Поднятая в ней тема много значила для автора «Мертвых душ» – известно, что он задумывал написать целую книгу о географии России. Подробные географические описания, выдержанные в духе научных трудов первой половины XIX века, встречаются и в художественных произведениях Гоголя. Именно на годы жизни писателя пришлось зарождение географии как науки, причем она подпитывалась идеями немецкого романтизма, а ее методология строилась по образцам художественного пейзажа.


Мандельштам, Блок и границы мифопоэтического символизма

Как наследие русского символизма отразилось в поэтике Мандельштама? Как он сам прописывал и переписывал свои отношения с ним? Как эволюционировало отношение Мандельштама к Александру Блоку? Американский славист Стюарт Голдберг анализирует стихи Мандельштама, их интонацию и прагматику, контексты и интертексты, а также, отталкиваясь от знаменитой концепции Гарольда Блума о страхе влияния, исследует напряженные отношения поэта с символизмом и одним из его мощнейших поэтических голосов — Александром Блоком. Автор уделяет особое внимание процессу преодоления Мандельштамом символистской поэтики, нашедшему выражение в своеобразной игре с амбивалентной иронией.


Чехов и евреи. По дневникам, переписке и воспоминаниям современников

В книге, посвященной теме взаимоотношений Антона Чехова с евреями, его биография впервые представлена в контексте русско-еврейских культурных связей второй половины XIX — начала ХХ в. Показано, что писатель, как никто другой из классиков русской литературы XIX в., с ранних лет находился в еврейском окружении. При этом его позиция в отношении активного участия евреев в русской культурно-общественной жизни носила сложный, изменчивый характер. Тем не менее, Чехов всегда дистанцировался от любых публичных проявлений ксенофобии, в т. ч.


Коды комического в сказках Стругацких 'Понедельник начинается в субботу' и 'Сказка о Тройке'

Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.


«На дне» М. Горького

Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.


Бесы. Приключения русской литературы и людей, которые ее читают

«Лишний человек», «луч света в темном царстве», «среда заела», «декабристы разбудили Герцена»… Унылые литературные штампы. Многие из нас оставили знакомство с русской классикой в школьных годах – натянутое, неприятное и прохладное знакомство. Взрослые возвращаются к произведениям школьной программы лишь через много лет. И удивляются, и радуются, и влюбляются в то, что когда-то казалось невыносимой, неимоверной ерундой.Перед вами – история человека, который намного счастливее нас. Американка Элиф Батуман не ходила в русскую школу – она сама взялась за нашу классику и постепенно поняла, что обрела смысл жизни.