«Между Индией и Гегелем» - [64]
Итак, еще раз зададим вопрос: почему все-таки Южный полюс? Проще всего ответить, что По был в курсе подготовки так называемой Великой американской экспедиции на Южный полюс под командованием Чарльза Уилкса: экспедиция отправилась в путь в 1838 году, а повесть По была опубликована в июле того же года. Поплавский же, исходя из этой версии, просто воспользовался сюжетом По. Однако не стоит забывать, что русский писатель наметил собственный маршрут к полюсу, не такой, как у его американского предшественника. К тому же в интертекстуальное поле первого варианта финала «Аполлона Безобразова» входят еще два текста По — «Низвержение в Мальстрем» и «Рукопись, найденная в бутылке». Все это говорит о том, что Поплавского привлекли в первую очередь не перипетии самого путешествия и не исторический контекст, а сама идея Южного полюса[346], вполне определенно выраженная в повести По.
Действительно, если согласиться с тем, что путешествие Пима, нарратора «Рукописи, найденной в бутылке» и Васеньки с компанией надо рассматривать как инициатическое, выбор Южного полюса предстает еще более семантически нагруженным, нежели выбор Северного. Во-первых, путь на юг чреват еще бьлылими испытаниями, чем путь на север, главное из которых — испытание жарой, которой в алхимическом процессе соответствует этап calcinatio, прокаливания. Через это испытание проходит и Пим, и пассажиры «Инфлексибля». Особое значение в данном контексте придается пересечению Красного моря, о чем говорилось выше. Некоторые авторы устанавливают такую последовательность операций, согласно которой calcinatio предшествует solutio[347]; к слову, в «Аполлоне Безобразове» сначала приходит страшная жара, а уж затем разражается буря. Понятно, что если бы путешественники двигались на север, им бы не удалось подвергнуться прокаливанию. Во-вторых, сакральная география юга позволяет примирить две противоположности — жару и холод: парадоксальным образом, чем дальше двигаешься к югу, тем холоднее становится, но затем неожиданно вновь возвращается тепло. Правда, похожая температурная динамика приписывалась и северным широтам; как отмечает Е. Головин, «согласно магическому воззрению, за крайним арктическим барьером лежат неведомые страны, где жизненные процессы развиваются гораздо энергичней, нежели в нашей земной глуши»[348]. Согласно Е. Блаватской, «даже в наше время наука подозревает, что за полярными морями, в самом круге Арктического Полюса существует море, которое никогда не замерзает, и вечнозеленый Материк»[349]. И все-таки южное направление в этом смысле более показательно, ведь только при движении с севера на юг холод переходит в жару, затем жара переходит в холод и, наконец (поверим По), холод вновь сменяется жарой.
Отмечу, что князь Михайла Щербатов, автор утопического романа «Путешествие в землю Офирскую г-на С… швецкаго дворянина» (1784; опубликован в 1896 г.), также полагал, что за поясом льдов лежит земля со вполне умеренным климатом. Координаты Офирской земли, жители которой говорят на санскрите, примерно соответствуют координатам Антарктиды, открытой спустя десятилетия после создания романа[350].
Интересно, что Терезе снится сон, в котором она переходит из горячей среды в холодную. В этом сне каббалистические мотивы выражены языком, поразительно напоминающим язык Сартра эпохи «Тошноты»[351]: Терезе снится, что сквозь страшный дождь (мотив потопа) ее ведет ангел по горной дороге (символизирующей путь инициации), они выходят на возвышенность, озаренную темно-желтой луной, дождь прекращается, и, в страшной тишине, Тереза видит отвратительное дерево, чьи ветви похожи на извивающихся змей или на руки человека, протянутые к небу:
Прямо перед нею стояло не очень большое дерево и — о, отвращение, — несмотря на полное отсутствие ветра, казалось, ураганом склоненное по направлению к луне, но что было еще ужаснее, оно, как увязающий в песке человек с вытянутыми к небу руками или как невиданное сборище змей, маленьких, оплетших более большие, все в непрестанном движении, как бы корчилось на месте и не могло сойти с него.
И так бесшумно, беззвучно под тусклыми лучами извивалось оно и тряслось, склонялось и вновь выпрямлялось на месте, и от напряжения кровь выступала на его ветвях. И голос сказал:
— Горе! Горе! вот что стало с деревом жизни.
Щемящая жалость, смешанная с отвращением, сотрясали Терезу, в то время как дерево, как волосы, стоящие на голове умирающего, вдруг все повернулось к ней, отчаянно вытягиваясь в ее сторону, как будто звало и манило ее отчаянными жалкими жестами и корчами, и вновь кровь текла по нему и, казалось, кипела, ибо дерево сгорало от жажды и молило Терезу приблизиться (Аполлон Безобразов, 158).
Это дерево напоминает о самоубийцах и мотах, превращенных в деревья и помещенных Данте во второй пояс седьмого круга Ада:
И Тереза решается приблизиться к этому дереву жизни, ставшему деревом смерти; дерево обвивается вокруг нее и начинает засасывать, растворять ее в себе:
Даниил Хармс и Сэмюэль Бсккет ничего не знали друг о друге. Тем не менее их творчество сближается не только внешне — абсурдностью многих текстов, — но и на более глубинном уровне метафизических интуиций. Оба писателя озабочены проблемой фундаментальной «алогичности» мира, ощущают в нем присутствие темно-бессознательного «бытия-в-себе» и каждый по-своему ищут спасения от него — либо добиваясь мистического переживания заново очищенного мира, либо противопоставляя безличному вещественно-биологическому бытию проект смертельного небытия.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.