«Между Индией и Гегелем» - [59]
— Я хотел бы, чтобы меня сожгли (Аполлон Безобразов, 150).
Когда Безобразов говорит о том, что Тереза хочет выйти за него замуж, он уже лежит в деревянном гробу, демонстрируя, что «вообще никакой жизни не ценит» (Аполлон Безобразов, 151). Никакой жизни, то есть ни земной жизни, ни небесной. В этом тотальном отвращении Аполлона к жизни, в том, что он хочет лишь «непоколебимости и покоя» нирваны, и заключается главная проблема: Безобразов, в отличие от Васеньки, мог бы быть идеальным мистическим супругом, sponsus mysticus, для Терезы, но его не привлекает идея приготовления эликсира жизни и в алхимический брак, несмотря на декларируемую готовность, он вступать не собирается. Вместо себя он подставляет Васеньку, и хотя принадлежность реплики «зови священника» в тексте не обозначена, можно с уверенностью предположить, что произносит ее именно Безобразов. Тереза же соглашается на брак с Васенькой из христианской жалости; не случайно их фигуры на палубе корабля образуют типичную для пьеты композицию.
Неподвижно сидя на палубе, — говорит Васенька, — мы с Терезой обдумывали случившееся. Я своими тяжелыми пьяными мыслями, то откидывая голову, то пряча ее на жалостливой ее груди. А она, низко склонясь надо мной, высокими своими и пронзающими сердце неземными предчувствиями[306] (Неизданное, 372–373).
Любопытно, что данная глава называется «Omne animal triste est», то есть «всякое животное грустно»; опущен существенный фрагмент приписываемой Аристотелю фразы, которая должна звучать так: «Post coitum omne animal triste est», то есть «после совокупления всякое животное грустно»[307]. Действительно, брак, заключенный между Васенькой и Терезой, не только лишен сексуальной составляющей, но и вообще является пародией на мистический союз царя и царицы. Более того, больше в первом варианте финала Тереза не упоминается, а Васенька, вынырнув из «пьяного моря сонного своего хаоса», как будто забывает о том, что вступил в брак: вместо того чтобы воспрянуть к новой жизни и увидеть восход солнца[308], он вновь погружается в темноту, в nigredo:
Когда я вынырнул наконец из пьяного моря сонного своего хаоса, — свидетельствует он, — снова была ночь, хотя инстинктивно я чувствовал, что спал очень долго. С невыносимою головною болью, я, согнувшись, вышел на палубу, и странная темнота на корабле поразила меня. Мне казалось, что я остался на нем один, что какая-то последняя ночь настала (Неизданное, 373).
Перед ним в «апокалипсическом мраке» открывается фантастическое, инфернальное зрелище: морская глубина озаряется ярким зеленым светом «подводных молний», на небе также полыхают огромные молнии, в топках крейсера воет пламя, и вдруг загораются огни Святого Эльма[309]:
Страшное и странное зрелище являлось нам: на верхушках мачт, на концах рей, из оконечности форштевня и, вообще, решительно со всех остроконечных предметов, даже с низкого флагштока на корме, без малейшего шума, дивно-спокойное, бледно-фиолетовое пламя изливалось в пространство (Неизданное, 373).
Очевидно, что символика цвета играет в данном описании не последнюю роль; так, зеленый свет актуализирует характерное для оккультных наук двойственное толкование семантики зеленого: с одной стороны, зеленый цвет является сакральным и символизирует возрождение, с другой — трактуется как цвет смерти[310]. Как отмечает Ю. Стефанов, «„зеленый лев“ замыкает шествие аллегорических фигур „Вечного деяния“. Но самый — по большому счету — первый этап этого процесса, именуемый Putrefactio, то есть „гниение“, также знаменуется грязноватыми оттенками зелени».[311] Поскольку у Поплавского зеленый свет горит в темной морской пучине, можно предположить, что речь скорее должна идти о втором, макабрическом значении этого цвета.
Что касается эпитета «фиолетовый»[312], то он используется в главе пять раз для характеристики огней святого Эльма. (Кстати, когда «Инфлексибль» еще только покидал порт Константинополя, стоящие на корме Васенька и Тереза наблюдали, как берег исчезает в фиолетовом тумане.) В принципе огни святого Эльма воспринимались моряками как добрый знак; у Поплавского же, напротив, они предвещают катастрофу: «Страшное предгрозовое предчувствие давило меня» (Неизданное, 374), — говорит Васенька. В любом случае считалось опасным подходить к огням и трогать их; если же свечение появлялось вокруг чьей-то головы, это воспринималось как очень дурной знак, указывающий на скорую смерть человека. Впрочем, Поплавский делает исключение из этого правила для одного из героев своего романа — нетрудно догадаться, что это Безобразов:
Кто-то поднялся на борт и, держась за канат, шел над черною водою по железной трубе бушприта, которая исключительно, впрочем, с декоративной целью, ибо мы не несли парусов, украшала наш высокий, вырезанный, как у яхты, нос. Наконец, не могучи далее держаться в равновесии, идущий сел на форштевень и, передвигаясь ползком, коснулся наконец фиолетового пламени. Все застыли, ожидая чего-то, но Аполлон Безобразов не подавал никаких признаков боли или ожога. Он свесил ноги в пустоту и поднял руку, и вдруг из руки его, из головы, из оконечностей ног появилось и полилось то же холодное фиолетовое сияние (
Даниил Хармс и Сэмюэль Бсккет ничего не знали друг о друге. Тем не менее их творчество сближается не только внешне — абсурдностью многих текстов, — но и на более глубинном уровне метафизических интуиций. Оба писателя озабочены проблемой фундаментальной «алогичности» мира, ощущают в нем присутствие темно-бессознательного «бытия-в-себе» и каждый по-своему ищут спасения от него — либо добиваясь мистического переживания заново очищенного мира, либо противопоставляя безличному вещественно-биологическому бытию проект смертельного небытия.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.