Метамодерн в музыке и вокруг нее - [9]
Ирония для Блока – мрачное болезненное опьянение: «пьян иронией, смехом как водкой»[67]. Она – измененное состояние сознания, морок, в тяжелых видениях которого стираются различия между феноменами. Во многих своих проявлениях мрачная ирония романтизма смотрится в иронию Блока, как в темное зеркало: если «черное солнце» иронической меланхолии приводило романтика к художественному откровению, то ирония-тяжелый наркотик Блока ведет человека только на дно.
Ирония у Блока заразна: «…Это как укус упыря; человек сам становится кровопийцей, у него пухнут и наливаются кровью губы, белеет лицо, отрастают клыки. Так проявляется болезнь „ирония“»[68].
В поэтическом творчестве Блока ирония – часть трагифарсовой вакханалии; высунутый язык становится одной из главных ее гримас[69]: «Кажет колокол раздольный / Окровавленный язык»[70]. Главная героиня Насмешницы персонифицирует дьявольский хохот – единственный оставшийся вид смеха в потонувшем в маскараде мире.
Близкие Блоку оттенки символистской иронии возникают в экзистенциальной иронии Анненского, скептическая ирония Брюсова, критицизм Белого – все это скорее модусы позднеромантической ее трактовки. Принципиально другую сторону символистской иронии (хоть и не настолько значимую для символизма в целом) представляет собой созидающий амбивалентный «звонкий» смех Владимира Соловьева – не случайно Блок противопоставляет разъедающей иронии своего века именно его. Смех Соловьева колеблется не только между различными типами иронии, но и между противоположными смыслами, создавая почти метамодерную осцилляцию.
Символистская ирония близка постиронии
– своей сложностью, многомерностью,
– в виде мироустроительного «смеха» Владимира Соловьева – созидающим характером, метамодернистской осцилляцией.
И все же основным настроением символистской иронии следует считать иронию Блока, поэтому:
Ирония в постмодернизме – фундамент, на котором строится все здание постмодернистского мышления. Она тотальна и носит принципиально горизонтальный – снижающий и уравнивающий – характер. Обесценивая не только все возможные метанарраттивы, но и все когда-либо созданные конкретные тексты, она превращает «тело» произведения в бесконечную плоскость, одновременно абсолютно свободную и абсолютно тупиковую в своей скользкости и бескрайности.
Не только постмодернизм как художественное направление, но и постмодерн как состояние культуры пронизан иронией, он говорит на ее языке. Поэтому некоторые теоретики отождествляют иронию с постмодернизмом: так, по Михаилу Эпштейну, новейшая история приводит к «новой серьезности», и ирония невозможна после событий 11 сентября[71] – это событие означает конец постмодернизма, то есть конец постмодернизма для Эпштейна тождествен концу иронии. Бодрийяр в эссе Ирония техники утверждает: «Ирония – единственная духовная форма современного мира, который уничтожил все остальные»[72].
Постмодернист подавлен осознанием масштаба навалившегося на него культурного багажа и, по Умберто Эко, если прошлое невозможно разрушить, его нужно иронически обыграть – ирония же становится единственным козырем в этой игре, единственным лекарством от информационной травмы[73].
Концепция постмодернистского ирониста была описана Ричардом Рорти[74]: это независимый, свободный творческий субъект, работающий со случайностью и полностью закрытый для влияния каких-либо метанарративов. Его стихия – релятивизм, сомнение в любых унаследованных, укорененных свойствах любой личности, вскрытие социальных конструктов.
Несмотря на то, что постмодернизм заявляет о своем слиянии с массовой культурой, он все-таки по своей природе элитарен. У Жиля Делёза настоящим субъектом подлинного желания – производимого только через фантазм – становятся ребенок, дикарь, ясновидящий, революционер и, как вершина этой цепочки субъектов, движимых желанием – художник. Высокоинтеллектуальным должен быть и читатель Умберто Эко – хотя писатель допускает и возможность «наивного чтения».
Точка опоры постмодернистской иронии (и здесь она соприкасается с иронией площадной) – образ потлача: праздника разрушительного жертвенного «обмена» у североамериканских индейцев. Изначально потлач был подробно описан этнографом Марселем Моссом в 1925 году[75], но впоследствии он стал идефикс постмодернистских философов: процесс одновременного возвышения и низвержения, поклонения и унижения, а также уничтожения имущества – как материального, так и культурного – всегда завораживал постмодернистов. Так, потлач оказался в центре эстетики Жоржа Батая: принесение в жертву собственного имущества рифмуется у него с козлиной песнью трагедии и лежит в центре человеческой экзистенции. Название Потлач получает главный журнал леттристов, а в 90-е годы идея потлача ложится в основу многочасовых рейвов и провоцирует жесты вроде сожжения миллиона фунта стерлингов на костре группой The КLF, выступлений Арт Порно Р. Ведергаала, Мэрлина Мэнсона и Сергея Курехина. Бодрийяр пишет о специфическом наслаждении, которое возникает «…от гибели бога и его имени и вообще от того, что там, где было нечто – имя, означающее, инстанция, божество, – не остается ничего. ‹…› Нужна наивность человека западной цивилизации, чтобы думать, будто „дикари“ униженно поклоняются своим богам, как мы своему. Напротив, они всегда умели актуализировать в своих обрядах амбивалентное отношение к богам, возможно даже, что они молились им только с целью предать их смерти»
Группа «Митьки» — важная и до сих пор недостаточно изученная страница из бурной истории русского нонконформистского искусства 1980-х. В своих сатирических стихах и прозе, поп-музыке, кино и перформансе «Митьки» сформировали политически поливалентное диссидентское искусство, близкое к европейскому авангарду и американской контркультуре. Без митьковского опыта не было бы современного российского протестного акционизма — вплоть до акций Петра Павленского и «Pussy Riot». Автор книги опирается не только на литературу, публицистику и искусствоведческие работы, но и на собственные обширные интервью с «митьками» (Дмитрий Шагин, Владимир Шинкарёв, Ольга и Александр Флоренские, Виктор Тихомиров и другие), затрагивающие проблемы государственного авторитаризма, милитаризма и социальных ограничений с брежневских времен до наших дней. Александр Михаилович — почетный профессор компаративистики и русистики в Университете Хофстра и приглашенный профессор литературы в Беннингтонском колледже. Publisher’s edition of The Mitki and the Art of Post Modern Protest in Russia by Alexandar Mihailovic is published by arrangement with the University of Wisconsin Press.
Первая книга художницы Натальи Александровны Касаткиной (1932–2012), которая находилась – благодаря семье, в которой родилась, обаянию личности, профессионализму – всегда в «нужном месте», в творческом котле. (Круг её общения – Анатолий Зверев, Игорь Шелковский, Владимир Слепян, Юрий Злотников, Эдуард Штейнберг, Леонид Енгибаров, Ирина Ватагина…) Так в 1956 г. она оказалась на встрече с Давидом Бурлюком в гостинице «Москва» (вместе с И. Шелковским и В. Слепяном). После участия в 1957 г. в молодёжной выставке попала на первую полосу культового французского еженедельника Les Lettres Francaises – её работа была среди тех, которые понравились Луи Арагону.
«Пятого марта в Академии художеств открылась вторая выставка «Общества выставок художественных произведений». С грустными размышлениями поднимался я по гранитным ступеням нашего храма «свободных искусств». Когда-то, вспомнилось мне, здесь, в этих стенах, соединялись все художественные русские силы; здесь, наряду с произведениями маститых профессоров, стояли первые опыты теперешней русской школы: гг. Ге, Крамского, Маковских, Якоби, Шишкина… Здесь можно было шаг за шагом проследить всю летопись нашего искусства, а теперь! Раздвоение, вражда!..».
Книга известного арт-критика и куратора Виктора Мизиано представляет собой первую на русском языке попытку теоретического описания кураторской практики. Появление последней в конце 1960-х – начале 1970-х годов автор связывает с переходом от индустриального к постиндустриальному (нематериальному) производству. Деятельность куратора рассматривается в книге в контексте системы искусства, а также через отношение глобальных и локальных художественных процессов. Автор исследует внутреннюю природу кураторства, присущие ему язык и этику.
Книга И. Аронова посвящена до сих пор малоизученному раннему периоду жизни творчества Василия Кандинского (1866–1944). В течение этого периода, верхней границей которого является 1907 г., художник, переработав многие явления русской и западноевропейской культур, сформировал собственный мифотворческий символизм. Жажда духовного привела его к великому перевороту в искусстве – созданию абстрактной живописи. Опираясь на многие архивные материалы, частью еще не опубликованные, и на комплексное изучение историко-культурных и социальных реалий того времени, автор ставит своей целью приблизиться, насколько возможно избегая субъективного или тенденциозного толкования, к пониманию скрытых смыслов образов мастера.Игорь Аронов, окончивший Петербургскую Академию художеств и защитивший докторскую диссертацию в Еврейском университете в Иерусалиме, преподает в Академии искусств Бецалель в Иерусалиме и в Тель-Авивском университете.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.