Мария Гамильтон - [7]

Шрифт
Интервал

На столе Толстого колыхался огонёк в каганце, рядом с каганцом лежал чёрный его алонжевый парик: потирая лысую голову платком, он с цепкой внимательностью разглядывал лицо стоявшей перед ним преступницы. О, как отменно знал он эту растерянную гордость приближённого, вчера обласканного царём человека, который — видишь ты, как превратны человеческие судьбы! — сегодня приходил сюда, в застенок, к плетям и к дыбе.

— Матушка, — после долгой паузы проговорил Толстой, оправляя пальцем зачадивший каганец, который вспыхнул, осветив, будто заревом, потный его розовый череп, — не упомнишь ли, что говорил тебе Орлов, не называл ли царя как зазорно, может, и ты называла царя зазорно? Может, сообщников каких знаешь?

— Нет, не знаю никого…

— Ты говоришь, — продолжал Толстой, — ревновала его к Авдотье, а про Авдотью чего не упомнишь ли?

Гамильтон вздрогнула. Одно слово — и соперница станет рядом, и собственная мука, разбавленная мукой другого, покажется легче.

— Нет, и за Авдотьей не помню ничего…

— Точно, матушка, не упомнишь?

— Точно, батюшка, не упомню ничего, — отвечала Гамильтон тем же ласковым, почти нараспев голосом, каким разговаривал с ней Толстой. В застенке никогда не кричали на человека, чтобы не испугать его громким голосом.

Толстой с минуту постоял молча, потирая руки, как бы умывая их, тем жестом, какой подсмотрел он в заграницах у католических патеров, потом сказал в раздумьи:

— Уж и не придумаю я, лапушка моя, что мне с тобой делать? Пяточки что ли попалить твои розовенькие? Аль на виску тебя приподнять? Как ты думаешь — с виску не скорее отойдёт твоя память от забывчивости?

Гамильтон невольным жестом, каким защищается человек от опасности, подаваясь к самой опасности вплотную, протянула к нему руки. Да нет же! Шутит Пётр Андреевич, как шутил у Меньшикова, погрозил ему огоньком за то, что лезет к царской любовнице. Ведь складки на его лице, как у старой, отживающей век собаки — добренькие и шёлковые. Вот он возьмет её за руку, как на ассамблее, поведёт в танце, раскланиваясь, ручкой поводя от сердца, будто указывая, как глубоко запала дама в его сердце.

— Пётр Андреевич! — прошептала она чуть слышно.

— Я, лапушка, я! Думаешь: расшутился старичок! А я и сам под топориком хожу… Всякий человек под топориком ходит. Отними топорик от человека — ему и скучно, он и заскучает…

— Пётр Андреевич! — всё ещё не смея поверить, снова позвала она.

— Аль обрить тебя, да водичкой на головку попробовать? — продолжал он вполголоса, будто не слышал её зова, — да вот рассуждаю: ну, как живую выпустит тебя царь? — сколь долго косы отращивать придётся!..

И в том невнятном, сомнамбулическом раздумьи, какое заставляло людей тихонького этого старичка бояться сильнее самой виски, он подошёл к ней ближе и жестом, каким пробуют бабы материю, попробовал мягкость её волос. Гамильтон ощутила запах его руки — пахла она табаком, росным ладаном, какой ввозили из Греции и курили в молельнях, да ещё старческой сухостью кожи, и запах этот тянул поцеловать руку.

— Ух, кабы я знал, — продолжал Толстой рассуждать сам с собой, — что он завтра, государь наш Пётр Алексеевич, захочет… Однако — обрить тебя, пожалуй, всегда успею, огоньком угостить тоже… дам я тебе, так и быть, девка — может и меня добром попомнишь, если вспоминать придётся, дам тебе свидание с Иваном твоим Михайловичем…

— Ваня! — невольно вскрикнула Гамильтон, подаваясь назад. Значит, он на свободе! Не закован! О, какое счастье! Ваня, Ваня! Она готова заклинать этим словом, через которое одно, как через окно каземата, видать и землю и солнце.

— Ишь, как любишь-то! — с усмешкой проговорил Толстой. Он вынул перламутровую свою вывезенную из Неаполя табакерку с игривым пастушком и не спеша отправил в нос понюшку. Отправив, отставил вперед руку, дожидаясь чиха, отчего лицо его скривилось в добродушнейшую стариковскую гримасу, однако не чихнул, сказал писцу:

— Скажи, чтоб ввели Орлова. А ты, красавица, отойди к столику…

Орлова ввели тотчас. Должно быть, он был неподалёку. Войдя в застенок, Иван Михайлович пошёл прямо на Толстого походкой уверенного в себе, в ошибке, в недоразумении человека, но, увидев Гамильтон, остановился, как перед ямой. На его лице сразу бросился пот — он не ожидал очной ставки, и присутствие Гамильтон сбивало его с принятого, казавшегося единственно верным решения. А находиться сразу, лазить за словом в карман 'Иван Михайлович не умел.

— Здравствуй, сынок, — сказал Толстой, — вишь ты, где бог встретиться привёл…

— Пётр Андреевич! Как перед богом и царём, так и перед тобой… винен — жил с ней блудно… а ни в чем другом не винен.

Орлов с храбростью отчаяния поднял глаза на Гамильтон. Ну, конечно же! Где ей, слабой женщине, разобраться? Надо во всем положиться на него, идти за ним по верному пути, и он — сильный — выведет.

— Никак даже в голову не пришло! — продолжал Орлов, моргая глазом, и на знак этот Мария ответила согласной на всё улыбкой.

— Про первых двух ребяток я и теперь не знаю! А про третьего спросил в Риге: отчего, мол, Марья, брюхо у тебя тугое? Отвечала, что от болезни желудка… Правда ли, Марьюшка?


Еще от автора Глеб Васильевич Алексеев
Подземная Москва

Аннотация:"Захватывающий и напряженный сюжет романа "Подземная Москва" связан с поисками библиотеки Ивана Грозного, до сих пор не разрешенной тайны русской истории".


Маруся отравилась

Сексуальная революция считается следствием социальной: раскрепощение приводит к новым формам семьи, к небывалой простоте нравов… Эта книга доказывает, что всё обстоит ровно наоборот. Проза, поэзия и драматургия двадцатых — естественное продолжение русского Серебряного века с его пряным эротизмом и манией самоубийства, расцветающими обычно в эпоху реакции. Русская сексуальная революция была следствием отчаяния, результатом глобального разочарования в большевистском перевороте. Литература нэпа с ее удивительным сочетанием искренности, безвкусицы и непредставимой в СССР откровенности осталась уникальным памятником этой абсурдной и экзотической эпохи (Дмитрий Быков). В сборник вошли проза, стихи, пьесы Владимира Маяковского, Андрея Платонова, Алексея Толстого, Евгения Замятина, Николая Заболоцкого, Пантелеймона Романова, Леонида Добычина, Сергея Третьякова, а также произведения двадцатых годов, которые переиздаются впервые и давно стали библиографической редкостью.


Ледоход

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Воспоминания

«Имя Глеба Васильевича Алексеева мало известно в широких читательских кругах. А между тем это был один из популярных писателей 20-30-х годов уходящего века. Произведения его публиковались в лучших советских журналах и альманахах: «Красной нови», «Недрах», «Новом мире», «Московских мастерах», «Октябре», «Прожекторе», издавались на немецком, английском, японском и шведском языках…».


Ракета Петушкова

Из журнала «Смена» № 5, 1924 г.Рисунки В. Доброклонского.


Дунькино счастье

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Рекомендуем почитать
Заслон

«Заслон» — это роман о борьбе трудящихся Амурской области за установление Советской власти на Дальнем Востоке, о борьбе с интервентами и белогвардейцами. Перед читателем пройдут сочно написанные картины жизни офицерства и генералов, вышвырнутых революцией за кордон, и полная подвигов героическая жизнь первых комсомольцев области, отдавших жизнь за Советы.


За Кубанью

Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.


В индейских прериях и тылах мятежников

Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.


Плащ еретика

Небольшой рассказ - предание о Джордано Бруно. .


Поход группы Дятлова. Первое документальное исследование причин гибели туристов

В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.


В тисках Бастилии

Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.