Шла бы жизнь моя, как по линейке,
но, видать, что по важным делам
секретарь комсомольской ячейки
вдруг намедни пожаловал к нам.
А такое бывает нечасто,
чтобы сам, да к ночи, да врасплох…
Хоть и молод, а все же начальство,
ну и парень, известно, не плох.
Для острастки, не ради прикраски,
смотрит в корень, навылет, в упор,
чуб казацкий, кожан комиссарский,
так ведь смолоду форс не в укор.
Как велел он, мы свету наддали,
спящих будим, мол, спать недосуг,
отодвинули койки подале.
Стол на круг. И расселись вокруг.
И глядим, не скрывая опаску,
видно, шибко недобрая весть…
Встал наш гость, словно каменный весь:
— Завтра лодыри празднуют пасху!
А промеж вас охотники есть?..
Сразу легче вздохнулося хлопцам,
сто тревог отошло будто в пляс.
Кто смеется: — Без нас обойдется…
Кто хохочет: — Нас график упас…
Слово «пасха» сквозь две переборки
услыхав даже в час забытья,
из своей позабытой каморки
вдруг выходит Любава моя.
Стала в тень, с секретарского чуба
сонных глаз не сводя, как сова…
А товарищу вроде бы любо,
улыбнулся товарищ сперва.
Словно ожил, расправился, вырос.
— День у нас, — говорит, — не пустяк!
В бой идем против старого мира,
кто не вышел, тот — внутренний враг.
Вот он, фронт наш, — за каждым окошком,
мы, свой пот проливая на нем,
всяк на совесть, не токмо что с ложкой,
новый мир без креста создаем…
Мы пока и в уме не сличали
цех свой с фронтом и с боем свой труд.
Только мера та, как величанье
жизни нашей, пришлась по нутру.
А товарищ, часов не считая,
души наши тягая в полет,
словно карту земную читает
с озаренных Госпланом высот,
говорит, будто песню поет:
— Славен город наш, страдный отныне,
славен город наш будет всегда,
будто первая в мире святыня
с вечным чудом людского труда.
И да здравствуют будни начала
и ударники черных работ!..
А в окошке звезда отгорала,
ночь пасхальная шла на исход.
Смолк товарищ, коль время приспело,
с этой ночи нам чем-то родной,
чуб откинул со лба и несмело
улыбнулся Любаве одной.
Только губы поджала в полоску,
да глаза для красы отвела…
Заявляет Любава по-свойски,
как юнцу из чужого села:
— Где уж здешним местам до святыни,
чё плести понапрасну хвалу, —
храмов тутока нет и в помине,
а сортиры — на каждом углу…
Так и крякнули мы тут могуче
от конфуза за экую прыть.
Тоже — правда! А чем ее крыть?
Вот уж подлинно гром не из тучи,
всем деревня дала прикурить,
все святое свела наизнанку так,
что сразу никак не помочь…
И спросил секретарь: — Вы, гражданка,
невзначай не кулацкая дочь?..
И, признав себя всех виноватей,
как ответчик, по чести встаю:
— Вы, товарищ, меня извиняйте
за гражданку, невесту мою…
Дескать, сдуру — язык у гражданки
часом тоже как внутренний враг.
А сама — из моей Боровлянки.
И отец — мой сосед. Середня-а-ак!..
Хоть горела Любава, как свечка,
принимая на людях сором,
в первый раз, не сказав ни словечка,
пожалел я ее не добром:
«Кабы ведать сперва да поболе
обо всех твоих думках и снах,
не бывать бы тебе моей болью,
не смешить бы мне мир в женихах…»