Борис Шаховский был астраханцем. Он написал поэму о рыбаках Каспия, которую, как мы только встретились, начал читать мне. В поэме были образные картины весенней рыбацкой страды – путины, были своеобразные характеры, свой ритмический шаг строки… В общем, поэма мне понравилась.
Вдруг на полуслове Шаховский прервался. Наискосок по дорожке между двумя берёзами, как против ветра, круто наклонив голову, шёл Егор Исаев. Он был в серой, изрядно поношенной тенниске, о которой любил говорить: «Старая, но ближе не только к телу».
– Просим к нашему шалашу! – окликнул его Шаховский. Егор Александрович тут же повернул к нам. Пожал нам руки, спросил у Шаховского о последнем визите врачей. Тот стал подробно, даже как-то по-профессорски – изучил! – объяснять нам, как устроено сердце и как оно работает. Речь шла о клапанах. Увлёкшись, Шаховский даже ткнул куда-то вперёд указательным истощённым пальцем, наглядно изображая сущность предстоящей ему операции. В клапане надлежало сделать более свободный проход для крови.
Исаев с суровой опечаленностью внимательно слушал его, кивая головой, понимая и то, почему тяжелобольной поэт так самоотверженно, не для виду, ведёт себя и почему так спокойно, в словах упрощает свою такую не простую, по сути, коварную болезнь. Положение у Исаева было действительно сложное: и не слишком уж печалиться, и не слишком обнадёживать.
И тут Шаховский спас Исаева.
– Егор, послушай, пожалуйста, мою поэму.
– Почему – «послушай»? – удивился Егор Александрович. – Тебя что интересует: твоя поэма или твоё исполнение? Пора выходить из студенческого разряда. Не надо никакой неуверенности и никакой самоуверенности. Талант и преданность делу – вот что такое профессионализм. Давай поэму – прочту. А ты прочтёшь мою. Идёт?
– Идёт!
И опять Шаховский со значением посмотрел в мою сторону: дескать, мужик… А?
Нечто подобное потом я услышал и от Владимира Цыбина – поэта того же направления и склада в поэзии. Для Исаева – он сказал как-то – время зрелости – время совести. Может быть, даже истины в чём-то. Каждое новое по-новому открывает прошлое, отыскивая в нём доселе неизвестные внутренние связи… Вот почему стали таким значительным явлением нашей поэтической и жизни вообще поэмы Егора Исаева «Двадцать пятый час», «Мои осенние поля», «Убил охотник журавля»… Эти произведения, по своей сути, являются ответвлениями поэм «Суд памяти» и «Даль памяти». Связка поэм – связка проблем. И надо всем доминирует главный вопрос: выживет ли человечество вообще на Земле? И не этот ли вопрос, сойдя с пьедестала, наш солдат-памятник по поручению всех миллионов погибших во Второй мировой войне задаст потом, на том берегу самому президенту Соединённых Штатов Америки?
Но вернёмся к Литинституту.
Конференц-зал был буквально забит студентами. Шёл собственно товарищеский суд, а непросто очередное обсуждение стихов, как это рукописно значилось в настенном объявлении. Чувствовалась какая-то странная неопределённость во всём. Обсуждалось почему-то не само по себе гражданское поведение студента Г., а некая якобы мировоззренческая зыбкость его далеко ещё несовершенных стихотворений. Президиум скучал, но не торопился закрыть обсуждение.
Эту инициативу взял на себя студент Исаев – «незапланированный оратор». Он не подошёл к трибуне, а остановился рядом со студентом Г. Все ждали от Исаева упоминаний о том, что он, этот студент Г., фронтовик, скоро будет защищать диплом, а посему, дескать, надо проявлять к нему больше терпимости и снисхождения. Похоже было, что и сам студент Г. ждал от Исаева нечто подобное. Однако Исаев вдруг сказал просто:
– Да хватит нам пустое в ступе толочь. Надоело.
Зал дружно зааплодировал.
И ещё одна встреча.
Она приходится на семидесятые, лет двадцать спустя после окончания нами Литинститута. Не имея инженерного диплома, я уже работал старшим инженером. Доброхоты мне благоразумно советовали оставить свои литературные мечтания, поскольку в технике я «уже немало добился». Но я продолжал писать стихи, кое-где иногда печатался. Первую книгу, которую издал – о приборах и автоматике, – заметил даже замминистра. Он стал самым упорным моим доброхотом. Чтобы «выбить литературную дурь», он меня гонял по всем газопромышленным объектам страны… Мне надлежало бы сказать похвальное слово гостиницам. Ресторанный гул нижнего этажа создавал во мне чувство сосредоточенного одиночества. Вечернего и полунощного. Число черновых набросков резко сократилось.
И вот он, наконец, смутный прообраз книги поэзии – рукопись стихотворений: «Ожидание». Теперь доброхоты были другие: «Под лежачий камень вода не течёт», «Ступай к Егору». Я отмахивался, изображал беспечность, которой прикрывал чувство фатальности перед издательствами. Ты, автор, один как перст, а против тебя все младшие редакторы, редакторы, которые настойчиво добиваются помочь тебе, далеко ещё несовершенному автору…
Но почему столько упований связано с первой твоей поэтической книжкой? Я отдал рукопись секретарше и быстро ушёл из издательства. Было грустно, что техника меня привечает, хотя я отдаю ей лишь чувство долга, а многолетняя неистребимая любовь к литературе, к поэзии безответна. Ведь тружусь, пишу, не инфантильный вздыхатель вроде того гимназиста по поводу заезжей примадонны. Кому поём свою тоску?